Материал: OUTHWAITE

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Обратившись к работам самых рефлективных представителей описы­ваемой традиции, мы обнаружим ее различные модификации, в которых предпринимались попытки уменьшить дистанцию между методологичес­кой ортодоксией и тем, что действительно происходило в общественных науках. Роберт Браун12, например, сохраняя привязанность к концепции охватывающего закона, отмечал, что социологи посвящают большую часть времени поиску открытий, а не поиску объяснений, а также, что изрядная часть предлагаемых ими объяснений не соответствует, по вполне основа­тельным причинам, той строгой форме, которая предполагается доктриной "охватывающего закона". Генетические объяснения, не опираясь на сколь-нибудь явные отсылки к законам, скорее стремятся показать, как нечто произошло, используя форму исторического повествования (нарратива), который рассказывает, каким образом все случилось. Объяснения, в кото­рых содержаться ссылки на намерения, диспозиции и мотивы деятелей, также не всегда опираются на законоподобные обобщения. Если после­дние и используются для объяснения, то объяснения здесь сводятся к тривиальным утверждениям типа: если некто имеет основания поступить определенным образом и при этом обладает намерением или предраспо­ложением сделать это, существует достаточная вероятность того, что он или она попытается сделать это. Сие утверждение невозможно анализи­ровать в качестве причинной взаимосвязи, принимая во внимание, что для ортодоксальной доктрины причинные взаимосвязи могут существовать лишь между логически независимыми событиями, но все же оно годится на роль объяснения.

Одна из модификаций ортодоксальной позиции заслуживает особого внимания. В своей классической форме она была выдвинута социологом Дж.Хомансом, а ее самым выдающимся защитником в настоящее время является У.Рансимен. Идея заключается в перекладывании ответственнос­ти с социологии на психологию, основанием для чего является утвержде­ние, что последняя дисциплина служит источником законоподобных обоб­щений, которые, в терминологии Рансимена, "потребляются" социологией. Основанное на здравом смысле понимание человеческого поведения, фор­мализуемое в утверждениях поведенческой психологии, снабжает все про­чие социальные науки необходимыми объяснительными пропозициями. Мне эта позиция представляется совершенно неудовлетворительной, так как она основана на преувеличении научного статуса и диапазона применения психологических обобщений. Макс Вебер был, конечно, прав, настаивая на том, что объяснения рационального действия не несут в себе ничего специфически психологического. Впрочем, методологический индивидуа­лизм Вебера и его устойчивое убеждение в том, что социологические объяс­нения должны, в конечном счете, формулироваться в терминах типичных паттернов индивидуального действия, по меньшей мере, настолько же спор­ны и, на мой взгляд, ошибочны.

Против ортодоксии

Критические атаки на ортодоксальную позицию могут быть разбиты, очень огрубленно, на четыре типа. Первые три типа критики, которые я буду именовать идиографическим, герменевтическим и рационалистским, отрицают обоснованность этой позиции применительно к социологии, тог­да как четвертый тип - реалистский - утверждает, что ортодоксальная пози­ция неверна по отношению к науке как целому. Таким образом, реализм позволяет переформулировать исходный диспут между ортодоксальной док­триной и ее критиками.

Суть идиографической критики уже обсуждалась применительно к Риккерту. Она сводится к тому, что "науки о культуре", в риккертовской терминологии, занимаются не поиском общих законов, а объяснением ин­дивидуальных явлений. Риккерт подчеркивал также, что понятия "науки о культуре" и ее противоположности - "генерализующего подхода" есте­ствознания, следует рассматривать как идеально-типические, тогда как реальное исследование всегда включает в себя оба подхода, смешанные в некоторой пропорции. Легко показать, например, что объяснение индиви­дуального события, скажем, русской революции, неизбежно будет вклю­чать в себя и ее соотнесение с другими революциями, и обсуждение общих тенденций социальных процессов, проявляющихся в периоды революци­онных изменений и за пределами таких периодов. Соотнесение с другими революциями задано уже самим применением общего термина "револю­ция" к описанию определенных событий.

Невзирая на вышеприведенные соображения, а также на то обстоя­тельство, что мало кто из социологов явно принял риккертовский подход (если таковые вообще существуют), можно, как мне кажется, показать, что некая существенная часть социологии действительно занимается ин­дивидуальными случаями. Описание и объяснение таких случаев рассмат­ривается как обладающее самостоятельной ценностью, совершенно отлич­ной от ценности одного научного эксперимента среди других экспериментов. Сравнение и обобщение могут быть значимы, но они возникают из детального понимания отдельных социальных явлений. Эта позиция не содержит в себе прямых критических аргументов, опровергающих ортодоксальную доктрину закона-объяснения, но она несколько отодвигает пос­леднюю на задний план.

Конечно, в антропологии индивидуальное этнографическое исследо­вание всегда играло решающую роль. В социологии, однако, дело обстоит намного сложнее. Американские социологи первой половины нашего века немало говорили о "методе исследования случая" как об одном методе среди многих. Но за последние двадцать или чуть более лет произошла, как мне кажется, существенная перемена, выразившаяся различным обра­зом в возрождении исторической и сравнительной социологии, а также в возникновении "феноменологической" социологии. Лучше всего это иллю­стрируют изменения во взгляде на социологическую классику. Тогда как Парсонс в "Структуре социального действия" (1968) всячески подчерки­вал конвергенцию "классиков" в направлении общей теории действия, ко­торую предстояло формализовать (и даже, возможно, проверить), совре­менные социологи, как мне кажется, скорее, смотрят на теории Вебера и других не столько как на предгорья, отправляясь от которых современная научная социология достигнет великих вершин знания, сколько как на попытки, более или менее успешные, создать теории в том же жанре, в каком могли бы их создавать мы сами. К примеру, веберовские идеальные типы раньше рассматривались как предварительный набросок к реальной социологической работе по конструированию шкал, позволяющих изме­рять переменные; сейчас же они в большей мере воспринимаются так, как воспринимал их сам Вебер: в качестве вспомогательных средств для кате­горизации конкретных явлений. При этом подразумевается, что такая ка­тегоризация нередко является максимумом того, что мы можем достичь в социологическом теоретизировании. Идиографическая критика находится в близком сродстве со второй альтернативой, которую я здесь обозначаю как герменевтическую, или интерпретативную. Здесь мы вновь имеем дело с давней антипозитивистс­кой традицией, подчеркивающей необходимость рассматривать социальные явления с точки зрения участвующих в них людей. Детальное изучение "жизненного мира" действующего по меньшей мере столь же важно, как и поиск закопоподобных регулярностей, а для самых радикальных крити­ков первое вообще является заменой второго. Среди первых, то есть не столь радикальных герменевтических критиков, мы находим Альфреда Шюца, который выражал обеспокоенность слишком быстрым переходом Вебера от субъективности действующих к своим собственным идеаль­ным типам и подчеркивал, что обобщенные утверждения, скажем, нео­классической экономики или социологической теории Парсонса должны соотноситься с конкретным мировосприятием людей, которые непосред­ственно вовлечены в описываемые этими теориями социальные отноше­ния. Во втором, более радикальном, лагере самой заметной фигурой был Питер Уинч, заявивший, что каузальные обобщения по сути иррелевантны действительной цели социологического исследования, которая состоит в том, чтобы понять смысл происходящего "изнутри", с точки зрения участ­ника. Лишь постольку, поскольку мы смогли так понять какую-то "форму жизни", мы объяснили ее в том единственном смысле, в каком вообще возможно говорить об объяснении. И если программа, выдвинутая Уинчем, предполагает, что эти жизненные формы каким-то образом изолиро­ваны друг от друга, она может быть дополнена защищаемой Х.Г.Гадамером концепцией "слияния горизонтов", присущих различным перспективам, так что они приобретают некую соотнесенность друг с другом13, однако при этом не предполагается никакой возможности существования чего-то похожего на внешнюю перспективу, с точки зрения которой они подводят­ся под некую совокупность общих объясняющих законов.

Здесь у нас нет необходимости вдаваться в детали этой герменевтичес­кой традиции. Следует заметить, однако, что для Уинча особое значение приобретает идея членов общества, следующих правилам. Эти правила, предписываемые обществом и приобретающие интеллигибельность внутри свойственной этому обществу системы верований, составляют часть жиз­ненного мира действующих; они предписывают, как поступать правильно и как - неправильно. Именно эти правила дают в руки социологу искомые регулярности, которые он тщетно пытался обнаружить на уровне эмпири­ческих генерализаций, основанных на внешнем наблюдении. Простой при­мер: чтобы понять движение транспорта на перекрестке, нужно уяс­нить себе совокупность разделяемых водителями правил, состоящих из формальных систем приоритетов, а также неявных представлений во­дителей о том, что такое безопасная езда. Конечно, правила могут нару­шаться, но в той мере, в которой они оказывают существенное влияние на поведение, последнее может быть понято лишь в соотнесении с ними.

По этому поводу нередко можно было услышать возражения, сводив­шиеся к тому, что Уинч придает понятию следования правилам больший вес, чем оно в принципе способно выдержать. Каков, вопрошает А.Макинтайр, правильный способ прогуливаться или закуривать сигарету? Но, как ad nauseam14 показывает нам этнометодология, действительно можно иден­тифицировать правила, руководящие большей частью повседневной ак­тин и ост и. Более серьезным, на мой взгляд, является возражение, касающе­еся неспособности уинчевской программы объяснить нам, почему общество обладает той системой верований и, следовательно, правилами, которыми оно действительно обладает. Правила, которым следует священник, слу­жащий обедню, объясняются римско-католической верой, но это не объяс­няет, почему некоторые общества, или некоторых индивидов внутри дан­ного общества, больше привлекает данная система верований, а не какая-то другая. Конечно, мы можем преуспеть в идентификации системы верова­ний высшего порядка, делающей католицизм более заслуживающим дове­рия, чем протестантизм или атеизм, но каковы бы ни были достоинства такого объяснения, ясно, что понятие следования правилам едва ли будет играть в нем большую роль.

Возможно, однако, существуют универсальные правила, правила ра­ционального действия. Здесь мы сталкиваемся с третьей линией оппози­ции ортодоксальной доктрине закона-объяснения (в звонкой формулиров­ке Мартина Холлиса: "Рациональное действие объясняет само себя"15). Иными словами, мы в принципе способны адекватно описать деятеля и его (ее) обстоятельства таким образом, что определенный способ действий будет выглядеть правильным. Это дает нам модель автономного действия, в кото­рой человек, исходя из своей природы и своих обстоятельств, рационально выбирает способ действий. Самые выразительные иллюстрации этой моде­ли можно обнаружить в сильно структурированных ситуациях - наподобие игры в шахматы, - но применимость модели может быть расширена, как, например, в теории игр и теории принятия решений, до куда более слож­ных ситуаций. Конечно, открытым остается вопрос о том, в какой мере люди действуют рационально или автономно в вышеописанном смысле, но в случаях, когда и если они действуют именно так, мы располагаем такой концепцией объяснения, которая сохраняет идею необходимости (поскольку наилучший ход с необходимостью является наилучшим ходом), но прида­ет общим законам скорее нормативный, чем эмпирический характер.

Но дает ли эта модель какие-то объяснения на самом деле? Даже если мы примем, в сугубо дискуссионных целях, совокупность в высшей мере неправдоподобных предположений, например, что люди действительно поступают рационально большую часть времени, что для деятеля в задан­ной ситуации обычно существует один наилучший способ действий (или небольшое количество равно хороших способов), и что деятели и/или наблюдатели могут без помех определить, действуют ли они этим наилуч­шим способом, у нас получится, что избранный способ действия определя­ется не столько его рациональностью, сколько тем фактом, что субъектив­ные мотивы действия обладали достаточной каузальной силой, чтобы данное действие произвести. Отсюда следует, что обо всей этой затее можно вы­нести следующее суждение: теории рационального выбора дают нам лишь разумные объяснения поступков, логические обоснования16, действенность которых еще требуется продемонстрировать. Но здесь оказывается, что рациональность обоснования поступка, если уж какое-то обоснование име­ло место, становится не так важна. Когда протестанты Макса Вебера пре­вращают свою озабоченность спасением в некую хозяйственную этику, их поведение имеет определенный смысл, хотя весьма сомнительно, что нам захочется назвать его рациональным. Причины этого, помимо всего проче­го, лежат в том, что в понятие человеческой рациональности мы обычно включаем некую идею рефлексии, которая предполагает, что мы можем реконструировать в развернутой форме всю ту последовательность рас­суждений, которая привела нас к рациональному способу действий (даже если эта последовательность не рассматривалась столь явно в момент со­вершения действий). Но веберовские протестанты не могли бы осуществить означенную рефлексию, не вступая в чудовищный конфликт со своими формальными теологическими принципами. Другими словами, рациональ­ная реакция протестантов на их ситуацию, если последняя соответствова­ла существующим представлениям, требовала бы, чтобы они не подверга­ли излишне тщательному анализу рациональные обоснования собственных действий.

Вывод из всего этого, как я полагаю, таков: хотя понятие рациональ­ного, разумного обоснования действия заслуживает самого пристального внимания в истории и прочих социальных науках, было бы непродуктив­ным самоограничением заранее полагать, что рациональное обоснование будет последовательным или непротиворечивым. И наоборот: нет смысла ожидать, что действительный поступок будет, по Гегелю, разумным. Как я подозреваю, для большинства практических социологических объяснений понятие самообъясняющей рациональности действия сжимается до общего понятия "следования правилам", обсуждавшегося в предыдущем разделе.

Прежде чем закрыть эту тему, мне следует особо подчеркнуть, что я вовсе не подразумевал, будто рациональность верований или действий не имеет никакого отношения к делу социологического объяснения. Последняя позиция настойчиво утверждалась в истории и социологии науки, в проти­воположность рационалистским предпосылкам, которые принимались в этой области прежде. Однако хотя социальные причины истинных верований и рациональных действий столь же нуждаются в выяснении, сколь и причины ложных верований и иррациональных действий, остается фактом то обстоя­тельство, что ложные или противоречивые верования потенциально неус­тойчивы, что люди при благоприятных обстоятельствах могут осознавать их ложность и, таким образом, могут оказываться в ситуации необходимости объяснить, почему они придерживались или продолжают придерживаться

.ложных верований. Конечно же, в большинстве случаев системы верований столь сложны, представляя собой структуры, состоящие из фактуальных утверждений, оценок, умозрительных определений и т.п., что нелегко вы­нести суждение относительно их истинности или ложности. И это, несом­ненно, лишь частный случай общих проблем, стоящих перед рационалистскими объяснениями: последние лучше всего работают в искусственно простых ситуациях, предлагая, чаще всего, не более чем гипотетические модели, пригодные в лучшем случае для того, чтобы прояснить наше понимание природы ситуации и альтернативных возможностей действия в ней.

Что следует из этих трех типов критики? Это зависит, конечно, от того, насколько мы готовы их принять, и свою собственную точку зрения я изложу позднее, после обсуждения реалистской критики. До этого, од­нако, может оказаться полезным подвести некий предварительный баланс. Все: три типа критики перемещают фокус внимания социальной теории прочь от ее несколько навязчивого интереса к обобщениям — в сторону более "традиционного", в определенном смысле, изучения конкретных яв­лении, под которыми могут подразумеваться и верования, и действия, и другого рода события. В своей самой сильной формулировке идиографи­ческая и герменевтическая критика могут отвергать любые общие объясня­ющие пропозиции, тогда как рационалистская критика допускает после­дние, но лишь на периферии, в "социальном контексте" действия. Это оставляет область "общего" под контролем приверженцев ортодоксальной методологии, хотя диапазон их притязаний и подвергается некоторому ог­раничению. Все три вида критики косвенно принимают ортодоксальную точку зрения, утверждающую, что каузальные отношения должны быть уни­версальными. Именно этот принцип, в очерченном контексте, является цен­тральным пунктом реалистской критики, о которой я сейчас и поведу речь.

Реалистская альтернатива?

Реалистские философские доктрины имеют долгую историю, но их настоящее возрождение приходится на 70-е гг., когда позитивистская ор­тодоксия стала восприниматься как все более неприемлемая. Некоторое количество философов, включая такие заметные фигуры, как Ром Харре и Рой Бхаскар, внесли свой вклад в это течение в области естественных наук и попытки его расширения на область наук социальных17. Согласно реалистской концепции, наука включает в себя попытку описать реальные структуры, сущности и процессы, составляющие универсум и существую­щие независимо от нашего описания. Для многих реалистов каузальные утверждения и, следовательно, законы должны анализироваться в тер­минах тенденций, возникающих из каузальных способностей сущностей, структур и механизмов. Чтобы проиллюстрировать эту концепцию, мы снова вернемся к Мольеру и "снотворной силе" опиума. С реалистской точки зрения, в этом объяснении нет ничего фундаментально ошибочного, если оно получает нетривиальное наполнение. Для этого нам нужно именно то, что могут дать такие современные науки, как химия, физиология и фарма­кология, а именно - анализ химических свойств опиума и его воздействия па нервную систему. На индивидуальном уровне это воздействие будет, конечно, варьировать, но его характер останется достаточно общим, для того чтобы имело смысл говорить о законоподобной тенденции. Реалисты жертвуют регулярностью в научных законах ради их укоренения в реаль­ных действующих механизмах, которые могут произвести либо не произ­вести наблюдаемые результаты. Все это потому, что мир состоит из "от­крытых систем", в которых в любой данный момент времени задействовано множество каузальных механизмов. Светильник у меня под потолком, например, разделяет общую для всех тяжелых объектов тенденцию падать па землю, однако эта возможность предотвращается с помощью крепежно­го устройства, фиксирующего светильник под потолком. Но продолжаю­щееся (я надеюсь) отсутствие каких-либо наблюдаемых движений не озна­чает, что эти силы и сопротивления не задействованы ежеминутно.

Эмпиристское возражение по поводу такого анализа будет, конечно, указывать на то, что он включает в себя ссылки на ненаблюдаемые сущно­сти и, следовательно, выходит за пределы нашего непосредственного опы­та. Стоит нам это сделать, и путь открыт для любого рода произвольных утверждений, как в случае, если я стану утверждать, что Господь послал меня па работу в университет нынче утром, а сейчас отправит меня гото­вить ужин. Но реалисты подчеркивают, что задача науки как раз и заклю­чается в том, чтобы демонстрировать существование неочевидных детер­минант наблюдаемых событий. Наука решает эту задачу либо делая эти детерминанты наблюдаемыми, либо, что более важно, изолируя их при­чинные эффекты в эксперименте. Вирусы, например, имели поначалу ста­тус гипотезы, созданной для объяснения инфекционных процессов, не свя­занных с бактериями. Сейчас в их существовании никто не сомневается, и их можно даже наблюдать с помощью электронного микроскопа.

В случае социальных наук одно явное преимущество реализма заклю­чается, таким образом, в том, что он не настаивает на универсальности об­щественных законов. Все, что нам нужно, это чтобы они репрезентировали узнаваемые тенденции. Следующее преимущество заключается в том, что реализм устанавливает более тесную взаимосвязь между причинностью в природном мире и человеческой деятельностью. Потому что среди вещей, обладающих возможностями и наклонностями, есть, разумеется и челове­ческие существа, решившие использовать свои возможности определенны­ми способами. С другой стороны, конечно, намного сложнее точно опреде­лить сущности, используемые в социальных объяснениях, и в этом смысле страх перед сползанием в метафизику здесь куда более обоснован. Бессоз­нательное Фрейда, например, если оно существует, являет собой превос­ходный пример реальной структуры, производящей широкий диапазон наблюдаемых эффектов: от оговорок через сновидения к неврозам. Но нельзя найти никакого удовлетворительного способа определить, существует ли оно, свидетельством чему являются нескончаемые и лишенные всякой логики битвы между фрейдистами и антифрейдистами.

Позволю себе рассмотреть затронутый вопрос более детально. Как мы только что видели, реалистское объяснение законов опирается скорее на производящие механизмы, а не на регулярности. "Ссылка на закон предполагает утверждение о том, что задействованы некие механизмы, не гово­рящие, однако, об условиях, при которых эти механизмы работают, и, следовательно, о конкретном результате, имеющем место в каждом част­ном случае"18. Иными словами, альтернативная точка зрения, которая рас­сматривает постоянную смежность событий как необходимое, или необхо­димое и достаточное, условие для формулировки закононодобных суждений, путает законы с их следствиями - следствиями, имеющими место в доволь­но специальных условиях, когда действию закона не препятствуют ника­кие противоположные или усложняющие тенденции, то есть когда закон действует в "закрытой системе". Именно поэтому эксперименты в есте­ственных науках происходят в форме создания закрытых систем, напри­мер, создания вакуума для устранения эффектов влияния атмосферы на изучаемые процессы.

Закрытые системы, таким образом, позволяют однозначно идентифи­цировать специфические причинные механизмы и эффекты их взаимодей­ствия. В результате, они создают возможность точных предсказаний. Нет нужды обсуждать здесь подробности, поскольку ясно, что в области обще­ственных паук закрытых систем не существует. Следовательно, невозможно ожидать от этих наук чего-то большего, чем в высшей мере условные и неточные предсказания относительно изучаемого ими предмета. Это объяс­няет, почему социологи смогли извлечь столь мало пользы из ортодоксаль­ной доктрины закона-объяснения, утверждавшей полную симметрию меж­ду объяснением и предсказанием, причем последняя выводилась из того, что и объяснение, и предсказание основаны па общем охватывающем зако­не. Забудем, однако, на время о предсказаниях, и вглядимся пристальнее в объяснение. Здесь, возможно, полезным будет анализ взаимоотношений между социальной наукой и метеорологией. Прогнозы погоды, подобно социальным прогнозам, не вполне надежны. Причина этого проясняется при проведении различий между закрытыми и открытыми системами: по­годные системы, особенно в областях вроде Британских островов, крайне сложны и непредсказуемы. Но метеорология основана на совокупности очень изощренных и точных физических законов, и при всех сложностях с предсказанием, она может дать исчерпывающе полное и удовлетвори­тельное объяснение картины погоды после того, как события произошли. Трагедия метеоролога, разумеется, состоит в том, что такие объяснения не представляют для нас особого интереса.

Источник: https://studfile.net/preview/16671090/