Дом Александра Даниловича, или генерал-губернаторский дворец, – в ста саженях от царской избушки – вверх по реке, – построен был наспех, глинобитный, штукатуренный, с высокой голландской крышей, видной издалече по реке; как раз посреди фасада было устроено крыльцо на двух плоских колоннах, с портиком, на котором – на правом скате – лежал деревянный золоченый Нептун с трезубцем, на левом скате – Наяда, с большими грудями, локтем опиралась на опрокинутый горшок; в треугольнике портика – шифр «А. М.», обвитый змеей; на крыше – на мачте – собственный флаг генерал-губернатора; перед крыльцом стояли две пушки.
– Домишко не стыдно иностранным показать… Хороши, ах, хороши боги морские! Вот, кажется, вышли из моря и легли у меня над крыльцом… А как флот-то со Свири здесь мимо проплывает, да из пушек мы надымим… Красиво, ax, красиво!..
Александр Данилович любовался на свой дом, прищуривал синие глаза. Потом повернулся и крякнул с досады, глядя на далекий левый берег, где ветер качал одинокие сосны среди пней и плешин.
– Ах, обидно!.. Малость тут попортили сгоряча… – Он ука-зал тростью на то место, где Фонтанка вытекала из Невы. – Какая была першпектива перед моими окнами, – бор стоял стеной, там бы плезир поставить для летнего удовольствия… Вырубили! Вот, черт, всегда так… Ну, что ж, пойдемте ко мне, чего-нибудь соберем, выпьем…
– Господин генерал-губернатор, – сказал Алексей, – взгляните – сверху по Неве что-то много саней идет… Уж не государь ли?
Александр Данилович только взглянул: «Он!» – и спохватился. Братья Бровкины тотчас побежали в разные стороны с приказами, сам он поспешил к дому, громким голосом зовя людей. И через небольшое время опять стоял на берегу, на мостках, – в одном преображенском мундире, с огромными – шитыми золотом – красными обшлагами, с шелковым шарфом через плечо, при шпаге – той самой, с которой в позапрошлом году лез на абордаж на борт шведского фрегата в невском устье.
По вздувшемуся льду Невы, на которую и смотреть-то было страшно, приближался далеко растянувшийся обоз. Полсотни драгун начали бодрить заморенных лошадей и поскакали к берегу, – в спасенье полыньи. За ними по сплошной воде повернул тяжелый кожаный возок и остановился у мостков. Едва только из глубины возка, из-за медвежьих одеял, высунулась длинная нога в ботфорте, – около генерал-губернаторского дома ударили две пушки. Вслед за ботфортом протянулись два тулупьих рукава, из них выпростались пальцы с крепкими ногтями, ухватились за кожаный фартук возка, и оттуда был низковатый голос:
– Данилыч, помоги, вот, черт, – не вылезу…
Александр Данилович прыгнул с мостков по колена в воду и потащил Петра Алексеевича. В это время все бастионы Петропавловской крепости блеснули огнями, окутались дымом, покатился грохот по Неве. У царского домика на мачту пополз штандарт.
Петр Алексеевич вылез на мостки, потянулся, распрямился, сдвинул на затылок меховой колпак и – первое – взглянул на Данилыча, на его покрасневшее от радости длинное лицо, прыгающие брови. Взял его рукой за щеки„, сжал:
– Здравствуй, камрад… Не изволил ко мне приехать, а я ждал… Ну, вот – сам приехал… Тащи с меня тулуп. Дорога дрянная, пониже Шлиссельбурга едва не потонул, всего уваляло на ухабах, в ноге – мурашки…
Петр Алексеевич остался в суконном кафтанчике на беличьем меху; подставляя ветру круглое небритое лицо со взъерошенными усами, начал глядеть на крутящиеся весенние облака, на быстрые тени, пролетающие по лужам и полыньям, на яростное – сквозь прорывы облаков – бездремное солнце за Васильевским островом; у него раздулись ноздри, с боков маленького рта появились ямочки.
– Парадиз! – сказал. – Ей-ей, Данилыч, парадиз, земной рай… Морем пахнет…
По площади, разбрызгивая лужи, бежали люди. Позади бегущих тяжело ударяли башмаками, шли в линию преображенцы и семеновцы в зеленых узких кафтанах, в белых гетрах, держали ружья с багинетами перед собой.
3
– …в Варшаве у кардинала Радзеевского за столом он говорил: в Неву ни единой скорлупы не пропущу, пусть московиты и не надеются сидеть у моря… А покончу с Августом – мне Санктпитербурх, как вишневую косточку разгрызть и выплюнуть…
– Ну и дурак же он, бодлива мать! – Александр Данилович голый сидел на лавке и мылил голову. – Съехаться мне с ним на поле – я бы этому ерою показал вишневую косточку…
– И еще говорил: в Архангельск ни единого аглицкого корабля не пропущу, у московских купцов товар пускай гниет в амбарах.
– А товар-то у нас не гниет, мин херц, а?
– Тридцать два аглицких корабля, собравшись в караван, с четырьмя охранными фрегатами, с божьей помощью без потерь, приплыли в Архангельск, привезли железо, и сталь, и пушечную медь, и табак в бочках, и многое другое, чего нам ненадобно, а купить пришлось.
– Ну что ж, мин херц, в убытке не останемся… Им тоже надо иметь удовольствие, – с отвагой плыли… Квасом хочешь поддать? Нартов! – закричал Александр Данилович, шлепая по мокрому свежеструганому полу к низенькой двери в предбанник. – Что ты там – угорел, Нартов? Возьми кувшин с квасом, поддай хорошенько…
Петр Алексеевич лежал на полке под самым потолком, подняв худые колени – помахивал на себя веником. Денщик Нартов уже два раза его парил и обливал ледяной водой, и сейчас он нежился. В баню пошел сразу же по приезде, чтобы потом со всем вкусом поужинать. Банька была из липового леса, легкая. Петру Алексеевичу не хотелось отсюда уходить, хотя вот уже два часа в столовой генерал-губернатора томились гости в ожидании царского выхода и стола.
Нартов открыл медную дверцу в печи, отскочив в сторону, плеснул ковш квасу глубоко на каленые камни. Вылетел сильный мягкий дух, жаром ударило по телу, запахло хлебом. Петр Алексеевич крякнул, помавая себе на грудь листьями березового веника.
– Мин херц, а вот Гаврила Бровкин рассказывает – в Париже, например, париться да еще квасом – ничего этого не понимают и народ мелкий.
– Там другое понимают – чего нам не мешает понять, – сказал Петр Алексеевич. – Купцы наши – чистые варвары, – сколько я бился с ними в Архангельске. Первым делом ему нужно гнилой товар продать, – три года будет врать, божиться, плакать – подсовывать гнилье, покуда и свежее у него не сгниет… Рыбы в Северной Двине столько – весло в воду сунь, и весло стоит – такие там косяки сельди… А мимо амбаров пройти нельзя – вонища… Поговорил я с ними в Бурмистерской палате – сначала лаской, – ну, потом пришлось рассердиться…
Александр Данилович сокрушенно вздохнул.
– Это есть у нас, мин херц… Темнота жа… Им, купчишкам, дьяволам, дай воли – в конфузию все государство приведут… Нартов, подай пива холодного…
Петр Алексеевич, спустив длинные ноги, сел на полке, нагнул голову, с кудрявых темных волос его лил пот…
– Хорошо, – сказал он. – Очень хорошо. Так-то, камрад любезный… Без Питербурха нам – как телу без души.
4
Здесь, на краю русской земли, у отвоеванного морского залива, за столом у Меньшикова сидели люди новые, – те, что по указанию царя Петра: «отныне знатность по годности считать» – одним талантом своим выбились из курной избы, переобули лапти на юфтевые тупоносые башмаки с пряжками и вместо горьких дум: «За что обрекаешь меня, господи, выть с голоду на холодном дворе?» – стали, так вот, как сейчас, за полными блюдами, хочешь не хочешь, думать и говорить о государском. Здесь были братья Бровкины, Федосей Скляев и Гаврила Авдеевич Меньшиков – знаменитые корабельные мастера, сопровождавшие Петра Алексеевича из Воронежа на Свирь, подрядчик – новогородец – Ермолай Негоморский, поблескивающий глазами, как кот ночью, Терентий Буда, якорный мастер, да Ефрем Тараканов – преславный резчик по дереву и золотильщик.
За столом были и не одни худородные: по левую руку Петра Алексеевича сидел Роман Брюс – рыжий шотландец, королевского рода, с костлявым лицом и тонкими губами, сложенными свирепо, – математик и читатель книг, так же как и брат его Яков; братья родились в Москве, в Немецкой слободе, находились при Петре Алексеевиче еще от юных его лет и его дело считали своим делом; сидел соколиноглазый, томный, надменный, с усиками, пробритыми в черту под тонким носом, – полковник гвардии князь Михайла Михайлович Голицын, прославивший себя штурмом и взятием Шлиссельбурга, – как и все, он пил не мало, бледнел и позвякивал шпорой под столом; сидел вице-адмирал ожидаемого балтийского флота – Корнелий Крейс, морской бродяга, с глубокими, суровыми морщинами на дубленом лице, с водянистым взором, столь же странным, как холодная пучина морская; сидел генерал-майор Чамберс, плотный, крепколицый, крючконосый, тоже – бродяга, из тех, кто, поверя в счастье царя Петра, отдал ему все свое достояние – шпагу, храбрость и солдатскую честь; сидел тихий Гаврила Иванович Головкин, царский спальник, человек дальнего и хитрого ума, помощник Меньшикова по строительству города и крепости.
Гости говорили уже все враз, шумно, – иной нарочно начинал кричать, чтобы государь его услышал. В высокой комнате пахло сырой штукатуркой, на белых стенах горели свечи в трехсвечниках с медными зерцалами, горело много свечей и на пестрой скатерти, воткнутых в пустые штофы – среди оловянных и глиняных блюд, на которых обильно лежало все, чем мог попотчевать гостей генерал-губернатор: ветчина и языки, копченые колбасы, гуси и зайцы, капуста, редька, соленые огурцы, – все привезенное Александру Даниловичу в дар подрядчиком Heгоморским.
Больше всего споров и крику было из-за выдачи провианта и фуража, – кто у кого больше перетянул. Довольствие сюда шло из Новгорода, из главного провиантского приказа, – летом на стругах по Волхову и Ладожскому озеру, зимой по новопросеченной в дремучих лесах дороге, – на склады в Шлиссельбург, под охрану его могучих крепостных стен; там, в амбарах, сидели „комиссарами земские целовальники из лучших людей и по требованию отпускали товар в Питербурх для войска, стоявшего в земляном городе на Выборгской стороне, для разных приказов, занимавшихся стройкой, для земских мужиков-строителей, приходивших сюда в три смены – с апреля месяца по сентябрь, – землекопов, лесорубов, плотников, каменщиков, кровельщиков. Путь из Новгорода был труден, здешний край разорен войной, поблизости достать нечего, запасов постоянно не хватало, и Брюс, и Чамберс, и Крейс, и другие – помельче люди,
рвали каждый себе, и сейчас за столом, разгорячась, сводили счеты.
Петру Алексеевичу было подано горячее – лапша. Посланным в разные концы солдатам удалось для этой лапши найти петуха на одном хуторке, на берегу Фонтанки, у рыбака-чухонца, содравшего ради такого случая пять алтын за старую птицу. Поев, Петр Алексеевич положил на стол длинные руки с большими кистями: на них после бани надулись жилы. Он говорил мало, слушал внимательно, выпуклые глаза его были строгие, страшноватые; когда же, – набивая трубку или по какой иной причине, – он опускал их – круглощекое лицо его с коротким носом, с улыбающимся небольшим ртом казалось добродушным, – подходи смело, стучись чаркой о его чарку: «Твое здравие, господин бомбардир!» И он, смотря, конечно, по человеку, одному и не отвечал, другому кивал снизу вверх головой, – темные, тонкие, завивающиеся волосы его встряхивались. «Во имя Бахуса», – говорил баском и пил, как научили его в Голландии штурмана и матрозы, – не прикасаясь губами к чарке – через зубы прямо в глотку.
Петр Алексеевич был сегодня доволен и тем, что Данилыч поставил назло шведам такой хороший дом, с Нептуном и морской девой на крыше, и тем, что за столом сидят все свои люди и спорят и горячатся о большом деле, не задумываясь, – сколь оно опасно и удастся ли оно, и в особенности радовало сердце то, что здесь, где сходились далекие замыслы и трудные начинания, все то, что для памяти он неразборчиво заносил в толстенькую записную книжку, лежавшую в кармане вместе с изгрызенным кусочком карандаша, трубкой и кисетом, – все это стало въяве, – ветер рвет флаг на крепостном бастионе, из топких берегов торчат сваи, повсюду ходят люди в трудах и заботах, и уже стоит город как город, еще невелик, но уже во всей обыкновенности.
Петр Алексеевич, покусывая янтарь трубки, слушал и не слушал, что ему бубнил про гнилое сено сердитый Брюс, что кричал, силясь дотянуться чаркой, пьяный Чамберс… Желанное, возлюбленное здесь было место. Хорошо, конечно, на Азовском море, белесом и теплом, добытом с великими трудами, хорошо на Белом море, колышущем студеные волны под нависшим туманом, но не равняться им с морем Балтийским – широкой дорогой к дивным городам, к богатым странам. Здесь и сердце бьется по-особенному, и у мыслей распахиваются крылья, и сил прибывает вдвое…
Александр Данилович нет-нет да и поглядывал, как у мин херца все шире раздувались ноздри, гуще валил дым из трубки.