………………………………………………………
Из Москвы прискакал гонец: Наталье Кирилловне опять стало хуже. Кинулись искать царя. Он сидел в новой Преображенской слободе в избе у солдата Бухвостова на крестинах. Ели блины. Никого, кроме своих, не было: поручик Александр Меньшиков, Алешка Бровкин, недавно взятый Петром в денщики, и князь-папа. Балагурили, веселились. Меньшиков рассказывал, как двенадцать лет назад он с Алешкой убежал из дому, жили у Зайца, бродяжничали, воровали, как встретили на Яузе мальчишку Петра и учили его протаскивать иголку сквозь щеку.
– Так это ты был?.. Ты?.. – изумясь, кричал Петр. – Ведь я потом тебя полгода искал… За эту иголку люблю, Алексашка! – И целовал его в рот и в десны.
– А помнишь, Петр Алексеевич, – грозя пальчиком, спрашивал князь-папа, – припомни-ка мою плетку, как бивал тебя за проделки?.. И баловник же был… Бывало…
И Никита Зотов принимался рассказывать, как Петр, – ну, титешный мальчоночка, от земли не видно, а уж государственный имел ум… Бывало, вопрос задаст боярам, и те думают, думают – не могут ответить, а он вот так махнет ручкой и – на тебе – ответ… Чудо…
Все за столом, разиня рот, слушали про эти чудеса, и Петр, хотя и не припоминал за собой такого, но – раз другие верят – и сам поддакивал…
Бухвостов подливал в чарки. Мужик он был хитроватый, видом прост и бескорыстен. Петра понимал и пьяного и трезвого, но за Алексашкой, конечно, угнаться не мог, – и года были не те, и ум косный… Улыбался, потчевал радушно, в беседу не лез.
– А вот, – говорил Меньшиков, царапая шитыми золотом малиновыми обшлагами по скатерти (сидел прямо, ел мало, вино его не брало, только глаза синели), – а вот узнали мы, что у царского денщика, Алексея Бровкина, красавица сестра на выданье… В сие дело надо бы вмешаться.
Степенный Алешка заморгал и вдруг побледнел… К нему пристали, – сильнее всех Петр, и он подтвердил: верно, сестра Александра на выданье, но жениха подходящего нет. Батя Иван Артемич до того сделался гордый – и на купцов средней руки глядеть теперь не хочет. Завел медецинских кобелей, люди пугаются – мимо двора ходят. Свах гонит взашею. Саньку до того довел – ревет день и ночь; года самые у нее сочные, боится – вместо венца – монашкиным клобуком все это кончится из-за батиной спеси…
– Как нет жениха? – разгорячился Петр. – Поручик Меньшиков, извольте жениться…
– Не могу, молод, с бабой не справлюсь, мин херц…
– А ты, святейший кир Аникита? Хочешь жениться?
– Староват, сынок, для молоденькой-то! Я все больше с бл…ми…
– Ладно, дьяволы пьяные… Алешка, отписывай отцу, я сам буду сватом…
Алешка снял черный огромный парик и степенно поклонился в ноги. Петр захотел тотчас же ехать в деревню к Бровкиным, но вошел гонец из Кремля, подал письмо от Льва Кирилловича. Царица кончилась. Все поднялись от стола и тоже сняли парики, покуда Петр читал письмо. У него опустились, задрожали губы… Взял с подоконника шляпу, нахлобучил на глаза. По щекам текли слезы. Молча вышел, зашагал по слободе, пыля башмаками. На полдороге его встретила карета, – влез и вскачь погнал в Москву.
Пока другие судили и рядили, что ж теперь будет, – Александр Меньшиков был уже у Лефорта с великой вестью: Петр-де становится единовластным хозяином. Обрадованный Лефорт обнял Алексашку, и они тайно шептались о том, что Петру теперь надо бросить увиливать от государственных дел, – в руках его вся казна и все войско, и никто в его волю встревать не должен, кроме как свои, ближайшие. Большой двор надо переводить в Преображенское. И Анне Монс надо сказать, чтоб более не ломалась, далась бы царю беззаветно… Так надо…
………………………………………………………
До прибытия царя Наталью Кирилловну не трогали. Она лежала с изумленным, задушенно-синим лицом, веки крепко зажмурены, в распухших руках – образок.
Петр глядел на это лицо… Казалось – она так далеко ушла, что все забыла… Искал, – хоть бы в уголке рта осталась любовь… Нет, нет… Никогда так чуждо не были сложены эти губы… А ведь утром еще звала сквозь задыхание: «Петрушу… благословить…» Почувствовал: вот и один, с чужими… Смертно стало жалко себя, покинутого…
Он поднял плечи, нахохлился… В опочивальне, кроме искисших от слез боярынь, были новый патриарх Адриан – маленький, русоволосый, с придурковатым любопытством глядевший на царя, и сестра, царевна Наталья Алексеевна, года на три старше Петра, – ласковая и веселая девушка. Она стояла, пригорюнясь по-бабьи – щеку на ладонь, в серых глазах ее светилась материнская жалость.
Петр подошел.
– Наташа… Маманю жалко…
Наталья Алексеевна схватила его голову, прижала к груди. Боярыни тихо завыли. Патриарх Адриан, чтобы лучше видеть, как царь плачет, повернулся спиной к покойной, приоткрыл рот… Шатаясь, вошел Лев Кириллович, с бородою совсем мокрой, с распухшими, как сырое мясо, щеками, упал перед покойницей, замер, только вздрагивал задом.
Наталья Алексеевна увела брата наверх к себе в светелку, покуда покойницу будут обмывать и убирать. Петр сел у пестрого окошечка. Здесь ничто почти не изменилось с детства. Те же сундучки и коврики, на поставцах серебряные, стеклянные, каменные звери, зеркальце сердечком в веницейской раме, раскрашенные листы из священного писания, заморские раковины…
– Наташа, – спросил тихо, – а где, помнишь, турок был у тебя со страшными глазами?.. Еще голову ему отломали.
Наталья Алексеевна подумала, открыла сундучок, со дна вынула турка и его голову. Показала, брови у нее заломились. Присела к брату, сильно обняла, оба заплакали.
К вечеру Наталью Кирилловну, убранную в золотые ризы, положили в Грановитой палате. Петр у гроба, сгибаясь над аналоем меж свечей, читал глуховатым баском. У двух дверей стояли по двое белые рынды с топориками на плечах, неслышно переминались. В ногах гроба на коленях – Лев Кириллович… Все во дворце, умаявшись, спали…
Глухой ночью скрипнула дверь, и вошла Софья, в черной жесткой мантии и черном колпачке. Не глядя на брата, коснулась губами синеватого лба Натальи Кирилловны и тоже стала на колени. Петр перевертывал склеенные воском страницы, басил вполголоса. Через долгие промежутки слышались куранты. Софья искоса поглядывала на брата. Когда стало синеть окно, Софья мягко поднялась, подошла к аналою и – шепотом:
– Сменю… Отдохни…
У него невольно поджались уши от этого голоса, запнулся, дернул плечом и отошел. Софья продолжала с полуслова, читая – сняла пальцами со свечи. Петр прислонился к стене, но голове стало неудобно под сводом. Сел на сундук, уперся в колени, закрыл лицо. Подумал: «Все равно не прощу…» Так прошла последняя старозаветная ночь в кремлевском дворце…
………………………………………………………
На третий день прямо с похорон Петр уехал в Преображенское и лег спать. Евдокия приехала позже. Ее провожали поездом боярыни, – их она и по именам не знала. Теперь они называли ее царицей-матушкой, лебезили, величали, просили пожаловать – поцеловать ручку… Едва от них отвязалась. Прошла к Олешеньке, потом – в опочивальню. Петр, как был – одетый, лежал на белой атласной постели, только сбросил пыльные башмаки. Евдокия поморщилась: «Ох, уж кукуйские привычки, как пьют, так и валяются…» Присев у зеркальца, стала раздеваться – отдохнуть перед обедом… Из ума не шли дворцовые боярыни, их льстивые речи. И вдруг поняла: теперь она полновластная царица… Зажмурилась, сжала губы по-царичьи… «Анну Монс – в Сибирь навечно, – это первое. За мужа – взяться… Конечно, покойная свекровь, ненавистница, только и делала, что ему наговаривала. Теперь по-другому повернется. Вчера была Дуня, сегодня государыня всея Великия и Малыя и Белыя… (Представила, как выходит из Успенского собора, впереди бояр, под колокольный звон к народу, – дух перехватило.) Платье большое царское надо шить новое, а уж с Натальи Кирилловны обносы не надену… Петруша всегда в отъезде, самой придется править… Что ж, – Софья правила – не многим была старше. Случится думать, – бояре на то, чтоб думать… (Вдруг усмехнулась, представила Льва Кирилловича.) Бывало – едва замечает, глядит мимо, а сегодня на похоронах все под ручку поддерживал, искал глазами милости… У, дурак толстый».
– Дуня… (Она вздрогнула, обернулась.) – Петр лежал на боку, опираясь на локоть. – Дуня… Маманя умерла… (Евдокия хлопала ресницами.) Пусто… Я было заснул… Эх… Дунечка…
Он будто ждал от нее чего-то. Глаза жалкие. Но она раскатилась мыслями, совсем осмелела:
– Значит, так богу было нужно… Не роптать же… Поплакали и будет. Чай – цари… И другие заботы есть… (Он медленно выпростал локоть, сел, свесив ноги. На чулке против большого пальца – дыра…) Вот что еще, неприлично, нехорошо – в платье и на атласное одеяло… Все с солдатами да с мужиками, а уж пора бы…
– Что, что? – перебил он, и глаза ожили. – Ты грибов, что ли, поганых наелась, Дуня?..
От его взгляда она струсила, но продолжала, хотя уже иным голосом, тот же вздор, ему не понятный. Когда брякнула: «Мамаша всегда меня ненавидела, с самой свадьбы, мало я слез пролила», – Петр резко оскалился и начал надевать башмаки…
– Петруша, дырявый – гляди, перемени чулки, господи…
– Видал дур, но такой… Ну, ну… (У него тряслись руки.) Это я тебе, Дуня, попомню – маменькину смерть. Раз в жизни у тебя попросил… Не забуду…
И, выйдя, так хватил дверью, – Евдокия съежилась. И долго еще дивилась перед зеркалом… Ну, что такое сказала?.. Бешеный, ну просто бешеный…
………………………………………………………
Лефорт давно поджидал Петра в сенях у опочивальни. (На похоронах они виделись издали.) Стремительно схватил его руки:
– О Петер, Петер, какая утрата… (Петр все еще топорщился.) Позволь сочувствовать твоему горю… Их кондолире, их кон-долире… Мейн херц ист фолль, шмерцен… О!.. Мое сердце полно шмерцен… (Как всегда, волнуясь, он переходил на ломаный язык, и это особенно действовало на Петра.) Я знаю – утешать напрасно… Но – возьми, возьми мою жизнь, и не страдай, Петер…
Со всею силой Петр обнял его, прилег щекой к его надушенному парику. Это был верный друг… Шепотом Лефорт сказал:
– Поедем ко мне, Петер… Развей свой печаль… Мы будем тебя немного смешить, если хочешь… Или – цузамен вейнен… Совместно плакать…
– Да, да, едем к тебе, Франц…
У Лефорта все было приготовлено. Стол на пять персон накрыт в небольшой горнице с дверями в сад, где за кустами спрятаны музыканты. Прислуживали два карлика в римских кафтанах и венках из кленовых листьев: Томос и Сека. Розами, связанными в жгуты, была убрана вся комната. Сели за стол – Петр, Лефорт, Меньшиков и князь-папа. Ни водки, ни обычной к ней закуски не стояло. Карлы внесли на золоченых блюдах, держа их над головами, пирог из воробьев и жареных перепелок.
– А для кого пятая тарелка? – спросил Петр.
Лефорт улыбался приподнятыми уголками губ.
– Сегодня римский ужин в славу богини Цереры, столь знаменитой утешительной историей с дочерью своей Прозерпиной…
– А что за гиштория? – спросил Алексашка. Сидел он в шелковом кафтане, в парике – космами до пояса – до крайности томный. Так же был одет и Аникита.
– Прозерпина утащена адским богом Плутоном, – говорил Франц, – мать горюет… Кажись, и конец бы гиштории. Но нет, – смерти нет, но вечное произрастание… Злосчастная Прозерпина проросла сквозь землю в чудный плод гранат и тем объявилась матери на утешение…
Петр был тих и грустен. В саду – черно и влажно. Сквозь раскрытую дверь – звезды. Иногда падал, в полосе света из комнаты, сухой лист.
– Для кого же прибор? – переспросил Петр.
Лефорт поднял палец. В саду хрустел песок. Вошла Анхен, в „пышном платье, в левой руке – колосья, правой прижимала к боку блюдо с морковью, салатом, редькой, яблоками. Волосы собраны в высокий узел, и в нем – розы. Лицо ее было прелестно в свете свечей.
Петр не встал, только вытянулся, схватясь за подлокотник стула. Анна поставила перед ним блюдо, присела, кланяясь, видимо, ее учили что-то сказать при этом, но ничего не сказала, смешалась, и так вышло даже лучше…
– Церера тебе плоды приносит, сие означает: смерти нет… Прими и живи! – воскликнул Лефорт и пододвинул Анне стульчик. Она села рядом с Петром. Налили пенящегося французского секту. Петр не отрывал взгляда от Анны. Но все еще было стеснительно за столом. Она положила пальцы на его руку:
– Их кондолире, герр Петер. (Большие глаза ее заволокло слезами.) Отдала бы все, чтобы утешить вас…
От вина, от близости Анхен разливалось тепло. Князь-папа уже подмигивал. Алексашку распирало веселиться. Лефорт послал карлика в сад, и там заиграли на струнах и бубнах, Аннушкино платье шуршало, глаза ее просохли, как небо после дождя. Петр стряхнул с себя печаль.
– Секту, секту, Франц!..
– То-то, сынок, – лучась морщинами, сказал Аникита, – с грецкими да с римскими богами сподручнее…
18
В дремучих лесах за Окой (где прожили все лето) убогий Овдоким оказался, как рыба в воде, – удачлив и смел. Он подобрал небольшую шайку из мужиков опытных и пытаных: смерти и крови не боялись, зря не шалили. Стан был на болоте, на острове, куда ни человеку, ни зверю, кроме как одною зыбкой тропкой, пробраться нельзя. Туда сносили весь дуван: хлеб, живность, вино, одежду, серебро из ограбленных церквей. Жили в ямах, покрытых ветвями. На вековой сосне – сторожа, куда влезал Иуда оглядывать окрестность.