– Жених, что ли, не нравится? – вдруг спросил Петр.
Опять – хохот… У Волкова покривились губы под закрученными усиками. Меньшиков подмигнул Петру:
– Может, он какие старые обиды вспомнил? (Мигнул Бровкину.) Может, жених когда тебя за волосы таскал? Али кнутовище ломал об тебя? Прости его, Христа ради… Помиритесь…
Что на это ответить? Руки, ноги дрожали… Он глядел на Волкова, – тот был бледен, покорно смирен… И вдруг вспомнил, как на дворе в Преображенском Алеша вступился за него и как Волков бежал по снегу за Меньшиковым и умолял, цеплялся, чуть не плакал…
«Эге, – подумал Иван Артемич, – главный-то дурень, видно, не я тут…» Взглянул на Волкова и до того обрадовался, – едва не испортил все дело… Но уже знал, чего от него ждут: опасной потехи – по жердочке над пропастью пройти… Ну, ладно!
Все глядели на него, Иван Артемич тайно под столом перекрестил пупок, поклонился Петру и князь-папе:
– Спасибо за честь, сватушки… Простите нас, Христа ради, дураков деревенских, если мы вас чем невзначай обидели… Мы, конечно, люди торговые, мужики грубые, неученые. Говорим по-простому. Девка у нас засиделась – вот горе… За последнего пьяницу рады бы отдать… (В ужасе покосился на Петра, но – ничего – царь фыркнул по-кошачьи смехом.) Ума не приложим, почему женихи наш двор обходят? Девка красивая, только что на один глазок слеповата, да другой-то целый. Да на личике черти горох молотили, так ведь личико можно платком закрыть… (Волков темным взором впился в Ивана Артемича.) Да ножку волочит, головой трясет и бок кривоватый… А больше нет ничего… Берите, дорогие сваты, любимое детище… (Бровкин до того разошелся – засопел, вытер глаза.) Чадо, Александра, – позвал он жалобным голосом, – выдь к нам… Алеша, сходи за сестрой… Не в нужном ли она чулане сидит, – животом скорбная, это забыл, простите… Приведи невесту…
Волков рванулся было из-за стола. Меньшиков силой удержал. Никто не смеялся, – только у Петра дрожал подбородок.
– Спасибо, дорогие сватушки, – говорил Бровкин, – жених нам очень пондравился. Будем ему отцом родным: по добру миловать, за вину учить. Кнутовищем вытяну али за волосы ухвачу, – уж не прогневайся, зятек, – в мужицкую семью берем…
Все за столом грохнули, хватались за бока от смеха. Волков стиснул зубы, стыд зажег ему щеки, – налились слезы. Алеша втащил из сеней упирающуюся Саньку. Она закрывалась рукавом. Петр, вскочив, отвел ей руки. И смех затих, – до того Санька показалась красивой: брови стрелами, глаза темные, ресницы мохнатые, носик приподнятый, ребячьи губы тряслись, ровные зубы постукивали, румянец – как на яблоке… Петр поцеловал ее в губы, в горячие щеки. Бровкин прикрикнул:
– Санька, сам царь, терпи…
Она закинула голову, глядя Петру в лицо. Было слышно, как у нее стукало сердце. Петр обнял ее за плечи, подвел к столу и – пальцем на Василия Волкова.
– А что, – худого тебе жениха привезли?
Санька одурела: надо было стыдиться, она же, как безумная, уставила дышащие зрачки на жениха. Вдруг вздохнула и – шепотом: «Ой, мама родная…» Петр опять схватил ее – целовать…
– Эй, сват, не годится, – сказал князь-папа. – Отпусти девку…
Санька уткнулась в подол. Алеша, смеясь, увел ее, Волков щипал усы, – видимо, на сердце отлегло. Князь-папа гнусил:
– Сущие в отце нашем Бахусе возлюбим друг друга, братие… Вина, закуски просим…
Иван Артемич спохватился, захлопотал. На дворе работники ловили кур. Алеша, виновато улыбаясь, накрывал на стол. Донесся Санькин надломанный голос: «Матрена, ключи возьми, – в горнице под сорока мучениками…» Петр крикнул Волкову: «За девку благодари, Васька». И Волков, поклонясь, поцеловал ему руку… Иван Артемич сам внес сковороду с яичницей. Петр сказал ему без смеха:
– За веселье спасибо, – потешил… Но, Ванька, знай место, не зарывайся…
– Батюшка, да разве бы я осмелел – не твоя бы воля… А так-то у меня давно и души нет со страху…
– Ну, ну, знаем вас, дьяволов… А со свадьбой поторопись, – жениху скоро на войну идти. К дочери найми девку из слободы – учить политесу и танцам… Вернемся из похода – Саньку возьму ко двору…
Глава шестая
В феврале 1695 года в Кремле с постельного крыльца думным дьяком Виниусом объявлено было всем стольникам, жильцам, стряпчим, дворянам московским и дворянам городовым, чтоб они со своими ратниками и дружинами собирались в Белгороде и Севске к боярину Борису Петровичу Шереметьеву для промысла над Крымом.
Шереметьев был опытный и осторожный воевода. К апрелю месяцу, собрав сто двадцать тысяч служилого войска и соединившись с малороссийскими казаками, он медленно пошел к низовьям Днепра. Там стояли древняя крепость Очаков и укрепленные турецкие городки: Кизикерман, Арслан-Ордек, Шахкерман и в устье Днепра на острову – Соколиный замок, от него на берега протянуты были железные цепи, чтобы заграждать путь в море.
Огромное московское войско, подойдя к городкам, промышляло над ними все лето. Мало было денег, мало оружия, не хватало пушек, длительна переписка с Москвой из-за всякой мелочи. Но все же в августе удалось взять приступом Кизикерман и два другие городка. По сему случаю в стане Шереметьева был великий пир. С каждой заздравной чашей стреляли пушки в траншеях, наводя страх на турок и татар. Когда о победе написали в Москву, там с облегчением заговорили: «Наконец-то – хоть кус отхватили у Крыма, и то – честь!..»
………………………………………………………
Тою же весной, тайно, без объявления, двадцать тысяч лучшего войска – полки Преображенский, Семеновский и Лефортов, стрельцы, городовые солдаты и роты из дьяков – были посажены у Всехсвятского моста на Москве-реке на струги, каторги и лодки, и караван, растянувшись на много верст, под музыку и пушечную пальбу поплыл в Оку и оттуда Волгой до Царицына.
Генерал Гордон с двенадцатитысячным отрядом двинулся степью на Черкасск.
Оба войска направлялись под турецкую крепость Азов на Азовском море. Здесь турки держали торговые пути на восток и на хлебные кубанские и терские степи. Диверсия под Азов решена была на военном совете, или консилии, – Лефортом, Гордоном, Автономом Головиным и Петром. Чтобы не было огласки да туркам не было бы много чести, – Петра при войске приказано именовать бомбардиром Петром Алексеевым… (Да и позора меньше – буде неудача.) На консилии много думали, – на кого оставить Москву? Народ был неспокоен. Под самой столицей рыскали разбойничьи шайки, – дороги зарастали травой – до того опасно стало ездить. Страшный враг, Софья, сидела в Новодевичьем, правда – тихо, молча… Но надолго ли?
На одного человека можно было положиться без раздумья, один был верен без лукавства, один только мог пугать народ – Федор Юрьевич Ромодановский, князь-кесарь потешных походов и всешутейшего собора. На него и оставили Москву. А чтобы над ним не хихикали в рукав за прежнее, – велено было без шуток именовать его князь-кесарем и величеством. Бояре вспомнили, что такой же случай был сто лет назад, когда Иван Грозный, отъехав в Александровскую слободу, посадил в Москве полушута-полупугало, татарского князя Симеона Бекбулатовича, «царем всеа России». Вспомнили и покорились. А народу было все равно, что князь-кесарь и что черт, дьявол, знали только, что Ромодановский беспощаден и крови не боится.
Бомбардир Петр Алексеев плыл во главе каравана на Лефор-товой многовесельной каторге. По пути хлебнули горя. Лодки, струги и паузки, построенные купечеством и государевыми гостями, текли и тонули. В туманные весенние ночи блуждали в разливах, на мели. В Нижнем-Новгороде пришлось пересесть на волжские барки. Петр писал Ромодановскому:
«Мин хер кениг… За которую вашу государскую милость должны мы до последней капли кровь свою пролить, для чего и посланы… О здешнем возвещаю, что холопи ваши, генералы Автоном Михайлович и Франц Яковлевич, со всеми войсками, дал бог здорово… И намерены завтрашнего дни идтить в путь… А мешкалы для того, что иные суды в три дни насилу пришли… Суды, которые делали гости, гораздо худы, иные и насилу пришли… А из служилых людей по се число умерло небольшое число… За сим отдаюсь в покров шедрот ваших… Всегдашний раб пресветлейшего вашего величества Бом Бор Дир Петер».
Не останавливаясь, проплыли мимо Казани, где разлив омывал белые стены. Миновали высокобережный Симбирск и городок Самару, в защиту от кочевников обнесенный деревянным частоколом на земляных раскатах. За Саратовом травянистые берега утонули в солнечном мареве, голубая река текла лениво, степной зной дышал, как из печи.
Петр, Лефорт, Алексашка и князь-папа, взятый в поход для шумства и пьянства, – целыми днями курили трубки на высокой корме каторги. Казалось, – когда поглядывали на многоверстный караван судов, поблескивающих ударами весел, – что продолжается все та же веселая военная потеха. Что за крепость Азов? И как ее воевать? Про то хорошо не знали: на месте будет виднее. Князь-папа, пьяненький и ласковый, говаривал, сдирая ногтями шелуху с сизого носа:
– Дожили мы, сынок… Давно ли я тебя цифири-то учил… На войну поплыли… Ах ты, мой красавец…
Лефорт дивился роскоши и величию реки – без конца и без краю.
– Что король французский, что император австрийский, – говорил он, – о, если бы побольше у тебя денег, Петер… Нанять побольше инженеров в Европе, побольше офицеров, побольше умных людей… Какой великий край, дикий и пустынный край!..
В Царицыне караван остановился. И здесь начались беды. Лошадей оказалось всего пятьсот голов. Солдаты, отмотавшие руки на веслах, должны были на себе тащить пушки и обозы. Не хватало хлеба, пшена, масла. Усталые и голодные войска три дня шли степью на городок Паншино, к Дону, где находились главные склады продовольствия. Много людей надорвалось, попадало. Думали отдохнуть в Паншине. Но оттуда, навстречу, прибыло письмо от боярина Тихона Стрешнева, ведавшего кормом для всей армии:
«Господин бомбардир… Печаль нам слезная из-за воров-подрядчиков. Гости Воронин, Ушаков и Горезин взялись поставить 15 000 ведер сбитню, 45 000 ведер уксусу да столько же водки, 20 000 осетров соленых да столько же лещей, судаков и щук, 10 000 пуд ветчины, масла и сала – 5000 пуд, соли – 8000 пуд… Дано подрядчикам тридцать три тысячи рублей. Из тех денег половину они украли. Соли вовсе нет ни фунта. Рыба вонючая, – в амбар нельзя взойти… Хлеб лежалый весь. Одно – овес добрый и сено доброе ж, а ставил купчина Иван Бровкин… От сего воровства тебе, милостивому нашему, печаль, а ратным людям оскудение… Теперь только бог может сделать, чтоб в том ратном деле вас не задержать…»
Петр и Лефорт, оставив войско, поскакали в Паншино. Небольшая станица на острову посреди Дона была окружена, как горелым лесом, оглоблями обозов. Повсюду лежали большерогие волы, паслись стреноженные лошади. Но – ни живой души: в послеобеденный час спали часовые, караульщики, извозные солдаты. Одиноко простучали по-над Доном копыта всадников. На бешеный окрик Петра чья-то взлохмаченная голова вылезла из-за плетня, из конопли. Почесываясь, мужик повел к хате, где стоял боярин… Петр рванул дверь, загудели потревоженные мухи. На двух сдвинутых лавках, покрывшись с головой, спал Стрешнев. Петр сорвал одеяло. Схватил за редкие волосы перепуганного боярина, – не мог говорить от ярости, – плюнул ему в лицо, стащил на земляной пол, бил ботфортом в старческий мягкий бок…
Часто дыша, присел к столу, велел открыть ставни. Глаза выпучены. Под загаром гневные пятна на похудевшем лице.
– Докладывай… Встань! – крикнул он Стрешневу. – Сядь. Подрядчиков повесил? Нет? Почему?