Материал: Книга первая Глава первая 1

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам


«…Истинно, государь, народы ослабевают в исполнении и чуть послабже, – думают, что все-де станет по-старому… (Писал изыскатель доходов, прибыльщик Алексей Курбатов.) Гостиной сотни купец Матвей Шустов подал сказку о торгах и пожитках своих и в сказке писал, будто всех пожитков у него только тысячи на две рублев и разорен всеконечно. Мне известно, – у Матвея на дворе в Зарядье, под полом, в нужном чулане, куда и зайти срамно, зарыто дедовских еще пожитков тысяч сорок золотых червонных. И он, Матвей, человек непостоянный, – пьянством истощает богатство, а не умножает, и, если его не обуздать – истребит до конца. Великий государь, укажи послать к Матвею в Зарядье подьячего да человек двадцать солдат, и он те золотые деньги вынет…»

Петр тряхнул головой, положил челобитную на подоконник, налево, – к исполнению. Следующая была от судьи Мишки Беклемишева, написана дрожащей рукой, – разобрал только: «…служил отцу твоему и брату твоему и был на многих службах и сказано мне быть в московском Судном приказе судьей. Сижу и по сей день судьей бескорыстно… От такого бескорыстного сиденья одолжал и охудал вконец. Великий государь, смилуйся, – за бескорыстное сиденье отпусти меня воеводой хоть в Полтаву…»

Петр зевнул, бросил челобитную в кучу бумаг – направо. Были еще донесения из Белгорода и Севска о том, что полковые, городовые и всяких чинов служилые люди и крепостные люди и крестьяне не хотят служить государевой службе, не хотят быть у строения морских судов и у лесной работы и бегут отовсюду в донецкие казачьи городки… На углу бумаги пометил: «Вызвать белгородского и севского воевод, допросить с пристрастием».

Была слезная челобитная государственных крестьян на кун-гурского воеводу Сухотина, что он-де стал брать со всякого двора сверх всех даней по восьми алтын себе в корысть и велит избы и бани запечатывать, – делай, что хочешь, – пора студеная, многие роженицы рожают в хлеву, младенцы безвременно помирают, а иных женщин воевода в земской избе берет за грудь и цыцки им жмет до крови и по-иному озорничает и увечит…

Петр скребнул в затылке. Вопль стоял по всей земле, – уберут одного воеводу, другой хуже озорничает. Где взять людей?.. Вор на воре. Начал писать, брызгая гусиным пером: «Послать в Кунгур…»


– Никита, – обернулся, – тебя поставить воеводой, воровать будешь?


Никита Демидов, не отходя от двери, осторожно вздохнул:

– Как обыкновенно, Петр Алексеевич, – должность такая.


– Людей нет. А?

Никита пожал плечом, – дескать, конечно, с одной стороны, людей нет…

– На дыбе его ломаешь… Жалованье большое кладешь… Воруют… (Макал, писал, хотя было совсем темно.) Совести нет. Чести нет… Шутов из них понаделал… Отчего? (Обернулся.)

– Сытый-то хуже ворует, Петр Алексеевич, – смелее…

– Но, но, ты – смелый…

– Плакать хочется, Петр Алексеевич… Горюешь – людей нет… А у меня с горячего дела взяли одиннадцать лучших кузнецов в солдаты…


– Кто взял?

– Твоей милости боярин Чемоданов, – прибыл в Тулу с дьяками для переписи… (Никита замялся, всматриваясь, – лица Петра не разобрать: он весь повернулся от окна.) От тебя чего скрывать, – такие дела были в Туле! Кто мог заплатить – все откупились… Заслал он и ко мне на завод подьячего… Будь я в Туле тогда, – отступного пятьсот рублев не пожалел бы за таких мастеров… Сделай милость, – уж как-нибудь… Все ведь оружейники, мастера не хуже аглицких…

Петр – сквозь зубы:

– Подай челобитную…

– Слушаю… Нет, Петр Алексеевич, люди найдутся, конечно…

– Ладно… Говори дело…

Никита осторожно подошел. Дело было великое. Этой зимой он ездил на Урал, взяв с собой сына Акинфия и трех знающих мужиков-раскольников из Даниловой пустыни, промышлявших по рудному делу. Облазили уральские хребты от Невьянска до Чусовских городков. Нашли железные горы, нашли медь, серебряную руду, горный лен. Богатства лежали втуне. Кругом – пустыня. Единственный чугунолитейный завод на реке Нейве, построенный два года тому назад по указу Петра, выплавлял едва-едва полсотни пудов, и ту малость трудно было вывозить по бездорожью. Управитель, боярский сын Дашков, спился от скуки, невьянский воевода Протасьев спился же. Рабочие – кто поздоровее – были в бегах, оставались маломощные. Рудники позавалились. Кругом стояли вековые леса, в прудах и речках – черпай ковшом, промывай золото хоть на бараньей шубе. Здесь было не то, что на тульском заводе Никиты Демидова, где и руда тощая, и леса мало (с прошлого года запрещено рубить на уголь дубы, ясень и клен), и каждый крючок-подьячий виснет на вороту. Здесь был могучий простор. Но подступиться к нему трудно: нужны большие деньги. Урал безлюден.

– Петр Алексеевич, ничего ведь у нас не выйдет… Говорил я со Свешниковым, с Бровкиным, еще кое с кем… И они жмутся – идти в такое глухое дело интересанами… И мне обидно – вроде приказчика, что ли, у них… Трудов-то сколько надо положить, – поднять Урал…


Петр вдруг топнул башмаком.

– Что тебе нужно? Денег? Людей? Сядь… (Никита живо присел на край стула, впился в Петра запавшими глазами.) Мне нужно нынче летом сто тысяч пудов чугунных ядер, пятьдесят тысяч пудов железа. Мне ждать некогда, покуда – тары да бары – будете думать… Бери Невьянский завод, бери весь Урал… Велю!.. (Никита выставил вперед цыганскую бороду, и Петр придвинулся к нему.) Денег у меня нет, а на это денег дам… К заводу припишу волости. Велю тебе покупать людей из боярских вотчин… Но, смотри… (Поднял длинный палец, два раза погрозил им.) Шведам плачу – железо по рублю пуд, будешь ставить мне по три гривенника…

– Не сходно, – торопливо проговорил Никита. – Не выйдет. Полтинничек…

И он смотрел, лупя синеватые белки, и Петр с минуту бешено смотрел на него. Сказал:

– Ладно. Это потом. И еще, – я тебя, вора, вижу… Вернешь мне все чугуном и железом через три года… Ей-ей, ты смел… Запомни – ей-ей – изломаю на колесе…

Никита тихо поперхал и – одним горловым свистом:

– Эти денежки я тебе раньше верну, ей-ей…

Случился же такой вечер, – некуда себя деть… Петр хотел сказать, чтобы зажгли свечу, покосился на непрочитанные бумаги, – лег на подоконник, высунулся в окно.

Уже ночь, а будто стало еще теплее. Капало с листьев. Туманчик вился над травой… Петр забирал ноздрями густой воздух, – пахло набухшими соками. Капля упала на затылок, по телу пробежала дрожь. Медленно ладонью растер мокрое на шее.

В весенней тишине все спало настороженно. Нигде ни огонька, только издалече, из солдатской слободки, – протяжный крик часового: «Послу-у-у-ушивай». В теле – истома, будто все связано. Слышно, как шибко стучит сердце, прижатое к подоконнику. Только и оставалось – ждать, стиснув зубы.

Ждать, ждать… Как бабе какой-нибудь в ночной тишине, поднимая голову от горячей подушки, слушать чудящийся топот… Весь день валилось дело из рук. Просили ужинать к Меньшикову, – не поехал… Там, чай, пируют! Никогда еще не было так трудно, вся сила в том сейчас, чтобы ждать – уметь ждать… Король Август влез в войну сгоряча, не дождавшись, коготки и завязли под Ригой… И Христиан датский не дождался – сам виноват…

– Сам виноват, сам виноват, – бурчал Петр, таращась на темные кусты сирени, отяжелевшей после дождя. Там кто-то возился, – денщик, должно быть, с девчонкой… Сегодня приехал полковник Ланген от короля Августа с тревожными вестями: шведский львенок неожиданно показал зубы. С огромным флотом появился перед фортами Копенгагена, потребовал сдачи города. Устрашенный Христиан, не доведя до боя, начал переговоры. Карл тем временем высадил пятнадцать тысяч пехоты в тылу у датской армии, осаждавшей голштинскую крепость. Шведы ворвались в Данию стремительно, как буря. Ни свои, ни чужие не могли и помыслить, чтобы сей шалун, изнеженный юноша, в короткое время проявил разум и отвагу истинного полководца.


Ланген еще передал просьбу Августа – прислать денег: Польшу-де можно поднять на войну, если передать примасу и коронному гетману тысяч двадцать червонцев для раздачи панам. Ланген со слезами молил Петра – не дожидаться мира с турками, – выступить…

От этих рассказов вся кожа начинала чесаться. Но – нельзя! Нельзя влезать в войну, покуда крымский хан висит на хвосте. Ждать, ждать своего часа… Давеча приходил Иван Бровкин, рассказывал: в Бурмистерской палате был великий шум, – Свешников и Шорин тайно начали скупать зерно, гонят его водой и сухим путем в Новгород и Псков. Пшеница сразу вскочила на три копейки. Ревякин им кричал: что-де безумствуете, – Ингрия еще не наша, и когда будет наша? Напрасно зерно сгноите в Новгороде и Пскове… И они отвечали ему: осенью будет наша Ингрия, по первопутку повезем хлеб в Нарву…

Мокрые кусты вдруг закачались, осыпались дождем. Метнулись две тени… «Ой, нет, миленький, – не надо, не надо…» Тень пониже пятилась, побежала легко, – босая… Другая, длинная (Мишка-денщик), зашлепала вслед ботфортами. Под липой встали рядом – и опять: «Ой, нет, миленький…»

Петр едва не по пояс высунулся в окошко. В низине за седыми ивами поднималась, затянутая туманами, большая луна. На равнине выступили стога, древесные кущи, молочная полоса речонки. Все будто от века – неподвижное, неизменное, налитое тревогой… И эти, под темной липой, две тени торопливо шептали все про одно…

– Балуй! – басом гаркнул Петр. – Мишка! Шкуру спущу!

Девчонка притаилась за липовым стволом. Денщик, – минуты не прошло, – пронесся на цыпочках по скрипучей лестнице, поскребся в дверь.

– Свечу, – сказал Петр. – Трубку.

Курил, ходил. Взяв со стола бумагу, близко подносил к свече – бросал. Ночь только еще начиналась. Дико было и подумать – лечь спать… Трубочный дым тянуло к окошку, загибая под краем рамы, уносило в свежую ночь…

– Мишка! (Денщик опять вскочил в дверь, – лицо толстощекое, курносое, глаза одурелые.) Ты смотри, – с девками! Что это такое! (Придвигался к нему, но Мишка, видно, – хоть бей его чем попало, – все равно без сознания.) Беги, мне чтоб подали одноколку. Поедешь со мной.

.. . . . . . . . . . . .

Луна поднялась над равниной, в сизой траве поблескивали капли. Конь, похрапывая, косился на неясные кусты, Петр ударил его вожжами. С колес кидало грязью, разбрызгивались зеркальные колеи. Пронеслись по спящей улице Кукуя, где душной сладостью, – так же, как много лет назад, – пахли цветы табака за палисадниками. В окнах у Анны Монс, за пышно разросшимися тополями, светились отверстия – сердечки, вырезанные в ставнях в каждой половинке.


Анна Ивановна, пастор Штрумпф, Кенигсек и герцог фон Круи мирно, при двух свечах, играли в карты. Время от времени пастор Штрумпф, зарядив нос табаком, вытаскивал клетчатый платок и с удовольствием чихал, – увлажненные глаза его весело обводили собеседников. Герцог фон Круи, рассматривая карты, сосредоточенно моргал голыми веками, висячие усы, побывавшие в пятнадцати знаменитых битвах, выпячиваясь, подъезжали под самые ноздри. Анна Ивановна в домашнем голубом платье, с голыми по локоть располневшими руками, с алмазными слезками в ушах и на шейной бархатке, слабо морщила лоб, соображая в картах. Кенигсек, подтянутый, нарядный, напудренный, то нежно улыбался ей, то шевелением губ незаметно старался помочь.

Несомненно, все бури летели мимо этой мирной комнаты, где приятно пахло ванилью и кардамоном, что кладут в хлебцы, где кресла и диваны уже стояли в парусиновых чехлах и медленно тикали стенные часы.

– Мы скромно говорим – трефы, – вздыхал пастор Штрумпф, поднимая взор к потолку.

– Пики, – говорил герцог фон Круи, будто вытаскивая до половины ржавую шпагу.

Кенигсек, поднявшись, чтобы взглянуть из-за спины Анны Ивановны в ее карты, произносил сладко:

– Мы опять червы.

Петр, пройдя через черный ход, неожиданно отворил двери. Карты выпали из рук Анны Ивановны. Мужчины торопливо под-нялись. Как ни владела собой Анна Ивановна, – и вскрикнула радостно и, вся засияв улыбкой, присела в реверансе, поцеловав руку Петра, прижала к груди, полуприкрытой косынкой, – все же ему померещился, мелькнувший отсветом, ужас в ее прозрачно-синих глазах. Петр сутуло повернулся к дивану:

– Играйте, я тут покурю.

Но Анна Ивановна, подбежав на острых каблучках к столу, уже смешала карты:

– Забавлялись скуки ради… Ах, Питер, как приятно, – вы всегда приносите радость и веселье в этот дом… (По-ребячьи похлопала в ладоши.) Будем ужинать…

– Есть не хочу, – пробурчал Петр. Грыз чубук. Непонятно отчего, злоба начала подкатывать к горлу. Косился на чехлы, на пяльцы с клубками шерсти… Жирная складочка набежала на ясный лоб Анхен (раньше этой складочки не замечалось).

– О Питер, тогда мы придумаем какую-нибудь веселую игру… (И опять что-то жалкое в глазах.)

Он молчал. Пастор Штрумпф, взглянув на стенные часы, затем – на свои карманные: «Мой бог, уже третий час», – взял с подоконника молитвенник. Герцог фон Круи и Кенигсек также взялись за шляпы. Анхен голосом более жалобным, чем полагалось бы для вежливости, воскликнула, хрустнув пальцами:
Источник: https://tut-files.ru/previewfile/16678