Материал: Эрн В.Ф.. Толстой против Толстого

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо". Если между навозом и коростой Толстой зарождал свои творения с необходимостью, с какой зарождается завязь на оплодотворенном дереве, то и рождение уже назревшего плода было для Толстого "неожиданным" и потому органически необходимым. Эта внутренняя необходимость и величайшая безыскусственность находит в одном письме изумительно сильное выражение:

"Бабушка! Весна!.. Отлично жить на свете хорошим людям, даже и таким, какя, хорошо бывает...

Я очень хорошо знаю, когда обсужу здраво, что я старая, померзлая и еще под соусом сваренная картофелина; но весна так действует на меня, что я застаю себя в полном разгаре мечтаний о том, что я растение, которое распустилось вот только теперь, вместе с другими, и станет просто, спокойно и радостно расти на свете Божием... Все старое прочь! Все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаления, все раскаяния, - все прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и вырастает вместе с весной"...

"Посмотрите на лилии полевые - поистине можно сказать о художественном творчестве Толстого, - как они растут? Они не трудятся, не прядут". Вот когда евангельский завет Толстой понастоящему исполнял. Он не трудился и не прял, а все в нем благодатью божественной Природы росло и зрело само. До такой степени само, до такой степени помимо усилий его воли и помимо его сознания, что лично он не мог даже обогатиться своими собственными откровениями. Не в этом ли вся трагедия его? У его художественного гения неисчислимые богатства, а его личное сознание нищенски страждет от голода и питается лебедой протестантского рационализма, не имея ключей и пути ксобственным сокровищам.

IV

Мы видели, как Нехлюдов лжет. Он забывает результаты собственного, толстовского опыта, он заведомо искажает то,что сам Толстой прекрасно знает и даже помнит. Но дело не в простой лжи. Тут ложь благочестивая. Гг. Нехлюдовы всегда лгут из принципа. И ложь Нехлюдова-Толстого, оставаясь ложью, т. е. искажением действительности, на самом деле принципиальна. Нехлюдов живет рассудком. Для него высшую авторитетность имеет рассудочная связь головных мыслей. Из действительности он признает только то, что сообразно с его нехлюдовским умом, все же, не вмещающееся в его скудные горизонты, он фанатически предает мечу и огню. Кощунственное описание обедни в "Воскресении", вся богословская болтовня Дмитрия в последних 8 томах сочинений Толстого, исполненная философской бездарности и моральной бестактности, - это все продукты недалекого нехлюдовского "ума". Но для Толстого-художника, для дяди Ерошки, нет ничего ничтожнее, чем "ум" вообще, и нехлюдовский в особенности. Столкновение между нехлюдовским маревом и Ерошкиной стихийностью носит поэтому глубочайший характер, между ними нет и не может быть примирения, и поэтому Нехлюдову остается один только выход: лгать. И он сблагочестивым упорством,нераскаянно лжет.

Посмотрите,какТолстой-художникиздевается над "умом".

"Пфуль был одним из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы,и потому именно,что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи - науки, т. е. мнимого знания совершенной истины... Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было что-нибудь знать. Немец самоуверен хуже всех и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину - науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолюная истина". И в "Войне и мире", монументальным красотам которой прямо устаешь изумляться, Толстой со спокойным сарказмом великана, легко опрокидывающего детские сооружения, не перестает указывать всю ничтожность "пфулевского" ума перед величием, значительностью и неисповедимостъю развертывающихся событий. Ход жизни и военных действий ничего общего не имеет с умствованиями Пфулей, Вейротеров, Миков и Шмидтов. Они убеждены, что все делается ими, что победы зависят от их рациональных планов, а поражения - от того, что их "не послушали". А Ерошка-Толстой, как орел, парящий в неизмеримой высоте над ними, показывает с наглядностью ослепительной, что жизнь таинственна и непостижима в своей сущности и все результаты на поверхности ее зависят от каких-то творческих, неуловимых и непередаваемых движений в ее глубочайших и скрытых недрах.

Эту противоположность между ограниченностью и самоуверенной слепотой "ума" и глубочайшей мудростью и зрячестью чего-то большего, чем "ум", Толстой четко вырисовывает в двух фигурах:Кутузове и Наполеоне.

Наполеон бесконечно ловчее тяжеловесных Пфулей. Но сущность их одна и та же: то, что Пфуль или Вейротер думают, то Наполеон делает, и делает легко, артистически. Как Пфуль и Вейротер, Наполеон уверен, что события европейские, мировые, повинуются его воле, которая господствует над ними посредством гениально-ловкого ума. Но Толстой с неумолимой силой и воочию показывает иллюзию наполеоновской уверенности, с художественной документальностью уличает его в театральности и в разыгрывании натянутой на себя роли и, главное, саркастически демонстрирует,что ум его только ловоки блестит фальшивым,обманчивым блеском.

Он приводит целиком ту диспозицию Наполеона перед Бородинским сражением, "про которую свосторгом говорят французские историки и сглубоким уважением другие историки".

"Диспозиция эта, весьма неясно и спутанно написанная, ежели позволить себе без религиозного ужаса к гениальности Наполеона относиться к распоряжениям его, заключала в себе четыре пункта, - четыре распоряжения. Ни одно из этих распоряжений не могло быть и не было исполнено"... "Генерал Компан двинется в лес, чтоб овладеть первым укреплением. Дивизия Компана не овладела первым укреплением, а была отбита, потому что, выходя из леса, должна была строиться под картечным огнем". "Вице-король овладеет деревнею (Бородином) и перейдет по своим трем мостам, следуя на одной высоте с дивизиями Морана и Фриана. Пройдя Бородино, вице-король был отбит на Колоче и не мог пройти дальше;дивизии же Морана и Фриана не взяли редут, а были отбиты, и редут в конце сражения уже был захвачен кавалерией (вероятно, непредвиденное дело для Наполеона и неслыханное)". Но Наполеон написал еще в своей диспозиции, что во время боя будут даны приказания, соответствующие действиям неприятеля. И Толстой с глубокой насмешкой дяди Ерошки в целой главе рассказывает, какие приказания отдавал Наполеон во время боя, как он делал свои распоряжения на основании ложных донесений, и распоряжения эти или исполнялись раньше, чем о них подумал Наполеон, или же не могли быть и не были исполняемы; как, останавливая Кломерана и посылая Фриана, Наполеон "в

отношении своих войск играл ту роль доктора, который мешает своими лекарствами", и как вдруг после 8-часового боя он почувствовал бессилие своего "ума" перед чем-то гораздо более властным.

"Войска были те же, генералы те же, те же приготовления, та же диспозиция, то же proclamation courte et energique5; он сам был тот же, он это знал; он знал, что он был даже гораздо опытнее и искуснее теперь, чем он был прежде; даже враг был тот же, как под Аустерлицем и Фридландом, - но страшный размах руки падалволшебно-бессильно"...

"Прежде после двух-трех распоряжений, двух-трех фраз скакали с поздравлениями, с веселыми лицами маршалы и адъютанты, объявляя трофеями: корпуса пленных, des faisceaux de drapeaux et d'aigles ennemis6, и пушки, и обозы, - и Мюрат просил только позволения пускать кавалерию для забранил обозов. Так было под Лоди, Маренго, Арколем, Иеной, Аустерлицем, Ваграмом и т. д. и т. д. Теперь же что-то страшное происходило с его войсками... В первых сражениях своих он обдумывал только случайности успеха, теперь же бесчисленное количество случайностей представлялось ему, и он ожидал их всех. Да, это было как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей, и человек во сне размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели охватывает беспомощного человека".

Антитеза Наполеону - Кутузов. "Он не гений", он не ищет "иллюзорной" власти над мировыми событями,он бесконечно далекот театральности.

Скромного русского полководца как будто и нельзя противопоставлять "великому" корсиканцу. Но Толстой открывает в душе усталого старика черты такого потрясающего величия, в сравнении с которым "героизм"Наполеона становится опереточным.

От глубины души Кутузов презирает пфулевский "ум".

"Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее. Но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что-то другое, что должно было решить дело, - что-то другое, независимое от ума и знания". И презирал "не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а чем-то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью". Что же ясно было второму разуму Кутузова, что знал он своим старческим вторым знанием? "Все внимание Пьера было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и ополченцев, однообразно-жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: "Спаси от бед рабы Твоя, Богородице", и священник и дьякон подхватывали: "Яко вси по Бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству", - на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; чаще опускались головы, встряхивались волосы и слышались вздохи и удары крестов по грудям". Вот что знал Кутузов, вот что ощутил без посредства "ума" своего и вот почему спокойно принял бой под Бородином. "Вот, ваше сиятельство, правда, правда истинная, - проговорил Тимохин. - Что себя жалеть теперь? Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали пить водку: не такой день, говорят".

"Ополченцы, - говорит Борис, - те прямо надели чистые, белые рубахи, чтобы приготовиться к

смерти...

-Ты что говоришь про ополченье? - спросилКутузов Бориса.

-Они,ваша светлость,готовясь к завтрашнему дню,к смерти,надели белые рубахи.

-А!.. Чудесный, бесподобный народ, - сказал Кутузов и, закрыв глаза, покачал головой. - Бесподобный народ! - повторилон со вздохом".

Второй разум Кутузова оказался мудрее всей пфулевской гениальности Наполеона. Зверь нашествия был ранен смертельно под Бородином. И вместе со стариком Кутузовым великий писатель земли русской считает этот деньднем величайшей победы,славнейшим для русских.

Такому соотношению между разумом первым и разумом вторым учит нас художник Толстой. И учит с такой четкостью художественного ясновидения, которая во всемирной литературе остается единственной.

Но Нехлюдов совершенно не согласен с Толстым. Разума второго он не знает. Знание второе, открывшееся Толстому в творчестве, ему абсолютно недоступно. Он своим скудным "умом" не может его ухватить. А так как Нехлюдова, по его же собственному, вполне искреннему признанию в "Исповеди", обуревает похоть учительства, то ему остается совершенно забыть уроки Толстого и, бережно поднявши повергнутого во прах Пфуля, поставить его на пьедестал и начать перед ним курения. Пфулевский ум, изничтоженный Толстым-Ерошкой, делается излюбленным орудием нехлюдовской критики Толстого в последних 8 томах, и "противнейшая самоуверенность" "выдуманной" немцами богословской науки становится необходимой основой нехлюдовского похода против Церкви - величайшей святыни русского народа.

Но кто же лучше Толстого обнаружил всю тщету пфулевских замыслов? Кто монументальнее Толстого доказал, что пфулев-ский ум, даже и в гениальной тактике Наполеона, совершенно ничтожен перед духовными силами иного порядка, которые создают не предвиденное Пфулем Бородино и неожиданно наносят "зверю" смертельную рану?

V

Противоположность между Толстым-Ерошкой и Толстым-Нехлюдовым носит глубочайший характер. Тут в Толстом сталкиваются две непримиримые стихии, и в одной стихии он сверхчеловечески гениален,в другой же покинут решительно всеми богами.

Разнородность стихий прекрасно чувствует сам Толстой и сам дает ей замечательное определение.

Князь Нехлюдов рассудочен, "ум" для него нечто высшее, но "ум" всегда схематичен, дискурсивен, безобразен; в нем нет теплой крови действительности, нет трепета жизни. В противоположность этому второй разум Кутузова, второе знание Толстого свободны от схематизма и отвлечения, и свободу эту дает интуиция - непосредственное видение,

направленное на образы, на целокупное видение жизни. Рассудок Нехлюдова, как и всякий пфулевский склад ума, волею Рока обречен на вечное пленение схемами, им же измышляемыми, разум Толстого-художника в свободном полете творческого созерцания достигает того "умного места" Платона, где "все устанавливается в торжественном покое истины и красоты". И тогда ему хочется молиться. Схема пленяет,орлиными крыльями благодатно дарит Толстому образ, символ.

"Если близорукие критики думают, что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собою для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна, без того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслию (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственнно словами нельзя, а можно только посредственно словами, описывая образы, действия, положения". И одним из очевиднейших доказательств этого Толстой справедливо видит неожиданное для него самого "самоубийство"Вронского. Своему благожелательнейшему критику Н. Н. Страхову Толстой пишет: "Ваше суждение о моем романе верно, но не все, т. е. все верно, но то, что вы сказали, выражает не все, что я хотел сказать". Причина простая и несомненная. Целостный художественный образ неразложим по природе своей на дискурсивные суждения критика, как бы ни были талантливы эти суждения, и Толстой с истинным величием говорит: "Если бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен был написать роман тот самый, который я написал сначала". "Сущность искусства" "состоит в бесконечном лабиринте сцеплений", и эти сцепления выразимы лишь в художественном, сверхрассудочном образе-символе. Находясь в художестве ном, Ерошкином, периоде своей жизни, Толстой понимал нечто большее. Он понимал, что и в философии "пфулевский" ум дает результаты плачевные. "Философия чисто умственная есть уродливое западное произведение, и ни грек Платон, ни Шопенгауэр,ни русские мыслители не понимали еетак".

Противоположность между одним Толстым и другим с особенной силой сказывается на исключительности зрячести и в исключительной слепоте. "Наш брат, - пишет он Н. Н. Страхову, - беспрестанно, без переходов прыгает от уныния и самоуничижения к непомерной гордости". Эти переходы естественны и необходимы. Доколе на крыльях созерцания, божественно ему данных, Толстой следует сверхрассудочному сцеплению образов, творчески в нем возникающих, он "Бог", он все видит и власти его нет пределов. Но как только, оставляя богоданные крылья, он пытается идти ногами рассудка, он превращается в самого обыкновенного червя, связанного в своих движениях,плененного слепотой и незнанием.

"Я охотник, - говорит Ерошка. - Против меня другого охотника по полку нет. Я тебе всякого зверя, всяку птицу найду и укажу; и что и где - все знаю... Я какой человек! След найду - уж я его знаю зверя; и знаю, куда ему лечь и куда пить или валяться придет... Все-то ты знаешь, что в лесу делается. На небо взглянешь - звездочки ходят, рассматриваешь по ним, времени много ли. Кругом поглядишь - лес шелыхается, выждешь, вот-вот затрещит, придет кабан молиться. Слушаешь, как там орлы молодые запищат, петухи ли в станице откликнутся или гуси. Гуси - так до полночи значит. И все это я знаю". И исполненный мудрости древнего бога Пана, Ерошка о хваленом "уме"человека говорит:"Эх-ма! Глуп человек,глуп, глуп человек!"

В художнике Толстом сидит настоящий Ерошка. В лесу человеческой жизни он все знает. Всякую птицу найдет, след увидит и уже знает зверя. Ему одинаково ясно, что делается в душе Анны Карениной, что думает старый мерин Холстомер, как рожает Кити, каковы предсмертные мысли

Источник: https://studfile.net/preview/16718044/