Статья: Образы крестьянской паствы в представлениях духовенства XIX - начала ХХ века: социально-философский анализ

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Спонтанно возникающие крестьянские секты (были ли они вообще сектами?) вытеснялись из легитимного публичного пространства церковными братствами с собственными декоративными крестьянами. Странствующие чернички и старцы объявлялись праздношатающимися, а их антиподами становились разъездные штатные миссионеры и книгоноши. Сектантская трезвость, вызванная апокалиптическими настроениями, конкурировала с православными обществами трезвости, ставившими на то, что от непьющих мужиков государству больше пользы. Настоящие бесноватые кликуши вместо актов экзорцизма получали направление в психиатрическую больницу [7]. То же самое происходило с народными «христами», которыми всегда была богата Русь. Если раньше в ошибочности мессианских расчетов переубеждали в монастырских тюрьмах, заставляя «христов» проводить время в посте и молитве, то в эпоху позитивизма их уже лечили от «паранойи».

Примеров можно приводить множество, однако не всегда эти замены аутентичного на санкционированное (имитационное) проходили гладко. Создавая институт финансовой взаимоподдержки, функционирующий у штундистов, Церковь сталкивалась с нежеланием крестьян участвовать в официальных кассах взаимопомощи [22]. Дело не в том, что среди православных крестьян не было милосердных людей, а в том, что им не понравилась сама идея превратить любовь к ближнему в бюрократический институт со сметами, отчетами, ревизиями и председателями. Ничего не вышло и с планами заменить огромное разнообразие народных праздников, связанных с неканоническим почитанием святых, табельными праздниками [39,с.5]. Святая Параскева-Пятница все равно почиталась больше, чем «царские дни» и небесные покровители царствующего дома, а попытка еще Петра I отменить праздники местных икон богородичного цикла закончилась провалом. Как отметил А. Розов, «крестьяне могли довольно холодно относиться к некоторым большим, двунадесятым праздникам, особо чтимых церковью, предпочитая им «средние» или «малые», так как последние в лице некоторых святых якобы приносили конкретную практическую пользу» [41,с.60].

Унификация паствы осуществлялась, прежде всего, в сфере социального воображения. В церковно-общественном сознании сформировалось несколько обобщенных (и потому редуцированных к стереотипам) образов паствы. Каждый из них был продуктом более или менее осознаваемого влияния господствующих светских идеологий.

Грязные суеверы

Традиционным топосом, с помощью которого описывалась крестьянская паства, были «суеверные невежды», грязные, скотообразные существа, живущие «низменными инстинктами». Образ крестьян как грязных и вонючих невежд, погрязших в суевериях, был одним из способов интеллигентского описания «великого незнакомца». «Русский крестьянин изображается ... как угрюмый, скрытный, двуличный, невежественный, увязший в традиции и рутине, склонный к спорадическим вспышкам насилия <...> Неграмотные, лишенные логического мышления, крестьяне казались неспособными оперировать абстрактными идеями и даже осознавать свои собственные интересы. Подобно детям, крестьяне нуждались в поводыре, без крепкой руки они бы деградировали или все время бунтовали из-за своей неконтролируемой импульсивности» [60, с.1]. Картина мира крестьянина до середины XIX в. мало кого интересовала, а замечание Дениса Фонвизина о том, что мужик лишь только внешностью отличается от скота, четко выражало культурную или даже «видовую» дистанцию между ним и дворянином [31, с.383]. Крестьянин был «Другим». Он ассоциировался с «человекообразными существами, принадлежащими мифическим расам Востока, ведущим свой род от Каина» [55, с.38]. Это существо, впрочем, было не безнадежным. Его можно было превратить в человека путем «внушений», призванных «уврачевать немощь человеческую», то есть, глупость, темноту и суеверность. Человеческое сознание представлялось как сосуд, который можно опустошить и наполнить любым полезным содержанием.

Естественно, крестьянство становилось главным объектом воспитательных усилий империи: как по причине своем численности, так и потому, что именно это сословие было менее всего интегрировано в бюрократический ритм регулярного государства. Оно отчаянно сопротивлялось любым связям с государством, видя в нем лишь грубую внешнюю силу, вынуждающую платить: по крестьянским меркам, всегда много и несправедливо. Со стороны элиты и власти «Великий незнакомец» воспринимался как нечто хаотическое, нецивилизованное, звериное; это был «необработанный человеческий материал», косная и громадная масса. В эпоху романтизма и народничества, породившего власть над умами «прогрессивного общественного мнения», появились другие, более положительные ассоциации. Но сути дела это не поменяло: крестьянин - нечто не до конца понятное, нечто, что подлежало «дешифровке», это масса, которую необходимо вести за собой в светлое будущее. Все это парадоксальным образом уживалось с верой в «Народ» как неисчерпаемый ресурс будущего обновления России и всего мира.

В XIX веке эта вера была уже всеобщей: она пронизывает мышление чиновников, миссионеров, священников, журналистов. Она пленила светскую либеральную и революционную интеллигенцию. Крах «хождения в народ» в 1870-е гг. немного уменьшил оптимизм относительно способности крестьянина осознать «великие цели», но в целом поздняя имперская эпоха, вплоть до конца 1917 года, прошла под знаком народнического мессианизма. Сословные стереотипы о крестьянах, проникнутые ощущением культурного превосходства, доминировали вплоть до революции. В марте 1908 года инспектор народных училищ Бахмутского уезда А. Луцкевич выразил сочувствие учителям, которым приходится работать с «темной, невежественной, грубой, хотя и родной нам русской народной массой», не знающей никакой санитарии и гигиены. Более того, сами учителя «вдали от цивилизованного общества, не имея общения с интеллигентными людьми ... нравственно опускаются, грубеют, дичают, озлобляются». Крестьянин был «темным», «невежественным», «непробудно спящим», серым и глупым мракобесом, фанатиком и профаном, панически боящимся прививок и училищ [16]. Он воспринимался как существо воодушевленное, наделенное разумом, но «хтоническое», неотесанное, инфантильное и подозрительное, лишь при должном надзоре способное к порядку и нравственной жизни. Церкви надлежало указать ему в виде четких инструкций как правильно этим разумом пользоваться, но не более того. «На паству учили нас смотреть как на элемент опасный, который следует держать подальше от церковного управления», - признавали священники в 1917 году [9]. События 1905-1907 гг., казалось бы, подтвердили реалистичность таких представлений. Провинциальные помещики и после подавления революции продолжали жаловаться на крестьян, которые грабили, увечили, вредили господам, но не получали от этого никакой пользы, кроме чисто нравственного удовлетворения. «Крестьяне не ходят, правда, как прежде целыми толпами и с караванами конных подвод, чтобы грабить помещичьи усадьбы и жечь их. Но поджоги все-таки непрерывно - то дом подожгут, то гумно, то сарай, то амбар, то скирды и одонья хлеба. Продолжаются самые возмутительные, самые нелепые потравы. Становится невозможным завести огород или плодовый сад, ибо и овощи, и фрукты непременно будут расхищены еще в завязи. Мало сказать - расхищены, растения, иногда очень дорогие, выписанные из дальних стран, вырывают с корнем, ломают, рубят. Даже простые декоративные растения беспощадно истребляются. Племенной скот увечится иногда самым безжалостным образом. Сельскохозяйственные машины портятся и т.д. Чувствуется не отчаяние нищеты, не жадность разбойника, а какое-то сладострастие вандалов, уничтожающих культуру только потому, что она культура... Ничуть не помогают самые добрые, самые великодушные отношения к крестьянам со стороны помещика. На барина-благодетеля чаще всего смотрят как на дурака, простотой которого пользоваться сам Бог велел...» [34, с.132].

Объектами нападений с целью грабежа и вымогательства становятся нередко и священнические дома, а причтовые земли, как и помещичьи, стают предметом вожделений, хотя говорить об антицерковных настроениях, было бы преувеличением. Крестьянский «антиклерикализм» имел исключительно экономический характер. Впрочем, это мало повлияло на тональность высказываний о народе духовных авторов. Несмотря на ощутимую многими пастырями потерю влияния на крестьян, церковные публицисты продолжали верить в идиллию, что «народ глубоко верит православному духовенству, всегда внимательно прислушивается к его голосу» [45, с.64]. В видимой грубости крестьянина заключено некое доброе зерно, позволяющее из дикаря «образовать христианина» [16]. В то же время крестьянин ассоциировался с естественностью, с природой, был частью привычного родного ландшафта. В этом взгляде на народ духовенство и дворянство были едины. По словам Ф. Степуна, дворянам народ представлялся «каким-то природно-народным пейзажем», «человечность русской природы» воспринималась как «обратная сторона природности русского народа». Будучи уже в послереволюционной эмиграции, русские помещики вспоминали о своих крестьянах «с совершенно такой же нежностью, как о березках у балкона и стуке молотилки за прудом» [48, с.25-26].В таких представлениях отражалась целая совокупность целую совокупность просвещенческих, романтических, народнических, либеральных идей и ориенталистских комплексов, ставших призмой мировосприятия типичного позднеимперского интеллигента, в том числе церковных интеллектуалов, пастырей и миссионеров [46; 57].

«Фонетически грамотный человек» (М. Маклюэн) в идеале не должен оставаться суеверным. Правила грамматики и фонетики создавали правильную призму логически верного моделирования окружающей действительности. Пропаганда элементарной грамотности шла рука об руку с осуждением суеверий, но, в отличие от средневековых 58 времен, их носителей уже не подозревали в том, что они стали жертвами демонических внушений и искушений. И, в отличие от рационалистического XVIII в., суеверов уже не обвиняли в социальной злонамеренности и непослушании властям, хотя в установлении факта суеверия и определении его качества полиции еще принадлежали значительные полномочия. Их главная вина заключалась в использовании неправильной, ненаучной, магико-ассоциативной логики при классификации мира. Свободному подданному императора, идущему путем прогресса, надлежало обладать, помимо веры и непоколебимой нравственности, естественно-научным мировоззрением. Инструкции Святейшего Синода постоянно напоминали приходским священникам, чтобы они включали в свои проповеди элементы научного подхода к объяснению сил природы. Хотя к концу XIX в. стало заметно, что церковные просветители несколько смягчили обличительные акценты в отношении суеверий: многие из них признавали, что суеверия неискоренимы, в какой-то мере даже «естественны», и борьба с ними бесполезна.

Духовенство не хотело расставаться со сформированным еще в 60-90-е гг. XIX в. образом народа как инфантильного, беспомощного «деревенского младенствующего чада», которому «свойственна не твердая пища, а «млеко словесное». [8,с.605]. С народом «нужно обходиться в высшей степени осторожно, чтобы не поселить в умах каких-нибудь ошибочных взглядов и понятий» [36]. С крестьянином «нужно говорить не вычурно, - по городски, а просто, ясно и удобопонятно, как с ребенком...» [40, с.235]. Его нужно занять чем-то практичным, заполнить его досуг ручной работой, чтобы он меньше думал и не впадал в ереси. Как заметил один дворянский депутат в ходе обсуждения народного образования, отсутствие прикладных наук в крестьянском обучении ведет к тому, что «наш народ чересчур много философствует и философия его направлена не к делу, а к безделию» [35, с. 13].

Вопрос о том, нуждались ли «крестьяне-младенцы», не знающие гигиены, в приобщении к цивилизации - решался неоднозначно. С одной стороны, нуждались, и в качестве «агентов цивилизации» священники воспринимали себя, своих жен и даже собственных детей, агитируя друг друга не бояться отправлять их в сельские школы: «Ложному стыду или страху пред грубостью крестьянских детей не должно быть места. Отдавая своих детей в народную школу, духовенство внесет вместе с ними в эту школу любовь к детям крестьян, грубость которых от общения с первыми смягчится...» [18, с.465]. С другой стороны, эта крестьянская «дикость» могла интерпретироваться в положительном ключе. Откровенное нежелание большинства приходских пастырей быть миссионерами для своих собственных прихожан базировалось на их восприятии как «диких», но «естественных» христиан, «чистых душ, алчущих правды». Они христиане не в силу усвоения богословско-догматических истин, а по природе, вследствие своей изначальной крестьян- скости, т.е., чистоты, первозданности и неиспорченности цивилизацией. Эту гармонию лучше не нарушать никакими радикальными идеями, проповедями и приходскими нововведениями. Естественность, христианство и крестьянство - эти слова стали в каком-то смысле синонимами, взаимозаменяемыми понятиями.

Этот «антиинтеллектуалистский» акцент церковной жизни резко обличался миссионерами и активными пастырями, но они, несмотря на ряд впечатляющих успехов привлечения крестьян к делу миссии, не могли переломить культурную инерцию [51]. К тому же, обычный приходской священник, прежде всего, желал сохранить паству от расхищения революционными и сектантскими агитаторами. «Мы должны напрячь все свои силы к тому, чтобы охранить вверенную нам Богом паству от опасностей, удержать ее в ограде святой Православной Церкви и в повиновении предержащей Самодержавной Царской власти» [19, с.317-318]. В межреволюционный период (1905-1917) религиозная проповедь проигрывала социалистической пропаганде. Поэтому пастыри думали о том, чтобы как-то изолировать крестьян от интеллигенции и рабочих [2, с.138-139].

Богоносцы

В сознании духовенства и близкой к Церкви интеллигенции «Народ» раздваивался на два образа: с одной стороны, суеверного, дикого невежду-полуязычника и, с другой стороны, - одухотворенного «богоносца», несущего надежду и космические перспективы погибающему человечеству. Иногда эти два образа функционировали раздельно, иногда - соединялись, порождая корпоративные представления о нравственно невинных существах - диких и умственно отсталых, но нравственных «по природе». Образ «народа-богоносца» был создан славянофилами. О «народе-богоносце» писал А.С. Хомяков («О старом и новом»), а К. Аксаков и его единомышленники полагали, что истинным началом и особенностью Россия является взаимное и интимное доверие власти и народа, в частности, помещиков и крепостного народа. «Славянофилы, - возмущался Ф. Достоевский, - имеют редкую способность <...> ничего не понимать в современной действительности» [17]. Тем не менее, их идеи в значительной мере стали ключом к пониманию народа русским духовенством: они использовались в историософских обобщениях об особом пути России, о мудром крестьянстве, верующим «сердцем», а не «умом». На крестьян возлагалась всемирно-историческая миссия. «Только во имя великой общечеловеческой миссии русский народ может требовать себе руководительства другими народами...» Как писал один из лидеров «правых» Л. Тихомиров, русский народ «имеет известную цель своей жизни, не для себя одного он живет...», а для всего «рода человеческого». Народ-богоносец возглавит «дело Божие» и Россия, таким образом, возвестит своего Христа всему миру [50, с.72]. Этот образ идеальных христиан-подданных православной империи превратился в важнейшую часть феномена «русской идеи» [60].

Штампы об «искони благочестивом, богобоязненном и христианнейшем народе», который все время пытались развратить «интеллигенты-сумасброды», надолго стали частью официальной церковной риторики [43, с.181]. Вопреки гротескно-ужасающей картине приходской жизни, показанной в «Описании сельского духовенства» свящ. Ивана Беллюстина [3], воображение церковных авторов рисовало образ «Народа» как «русского богатыря», «живущего лучшими мыслями и чувствами строителей нашей Руси» [25, с.79]. Считалось, что священники в силу своего сословного положения, сближавшего их с крестьянами, были знатоками истинных «чаяний» народа. По словам А.Н. Энгельгардта, они лучше всех знали жизнь обычного сельского мужика, и именно к ним нужно обращаться за справками по этому вопросу [56, с.44]. Миф о благочестивости касался всех русских крестьян в имперской классификации, но иногда малороссы выделялись особо. Их, полагал архиепископ Никанор (Бровкович), нужно хвалить за «благочестие» и за то, что «отцы их умирали за веру» [33, с.83]. «Если Малороссию засеять иезуитами, то все таки вырастут там казаки» - эту расхожую мысль о твердой преданности украинцев православию цитировал знаменитый исследователь церковной старины епископ Порфирий (Успенский) [58, с.119]. Несмотря на признание «массового отпадения от Церкви», «религиозного равнодушия народа, остающегося в церковной ограде» [12, с.314], представления о «благочестивых крестьянах-христианах» как опоре самодержавия функционировали вплоть до 1917 года. По мнению церковного публициста Н. Смоленского, этим священнослужители «убаюкивали» свою совесть [53, с.138].

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1327567/