Платон, которого никогда не было
М.Ф. Литвинов
Воронежский государственный университет
Аннотация
философский дискурс платон
Статья посвящена вопросу о границах чистой философской мысли. Через критическое осмысление той роли, которую играет эстетическая составляющая в философском акте, рассматривается возможность философского дискурса от Платона до Ницше. Зараженность платонизма аргументируется как необходимое условие понимания преемственности в развитии философии с сохранением философской мыслью апорийного начала.
Ключевые слова: контаминация, смещение, исток, изначальное, апо-ретика, апория, Благо, закон, законность, кадавр, идея, платонизм, бесконечная задача, рациональное обоснование, трансцендентализм, диалектика, Единое, многое, разум, ум, ощущение, эстетика, рефлексия, спекулятивный разум, критика, бытие, сверхчеловек, воля, веселая наука, генеалогия, переоценка ценностей, жест, повторение.
Abstract
The purpose of this study is to examinet horoughly the bound so fun alloyed philosophical thought. The aspect explored is the facilities and the downsides of the philosophical discourse realized viacritical assessment of perception. The goalisto show the role of anaesthetic component in the philosophical act from PlatotoNietzsc he, to call attention to what might beover looke dassignificantformofcognition. Contaminationofplatonismisarguedas a necessaryconditionforunderstandingofsuccessioninthedevelopmentofphilosophywhile p reservingbythephilosophicalthoughtofitsaporeticsource.
Keywords: contamination, bias, source, primordial, aporetic, aporia, Good, law, legitimacy, cadaver, idea, platonism, endlesstask, rationalfoundation, transcendentalism, dialectics, Unity, Plurality, reason, mind, aesthetic, aestheticregime, reflection, reason, purereason, speculativereason, mind, sensation, aesthetics, reflection, speculativereason, critique, being, overman, will, gayscience, genealogy, transvaluation, gesture, reiteration.
Искусство жило в царстве теней, и обманывало идеализм, утверждая, что его мир живой.
Но теперь оно требует жизни.
Ф. Розенцвейг. Звезда избавления
Платон
При всей своей знакомости и привычности, будоражащая и сегодня фигура философа. Всякий раз философская мысль той или иной эпохи вынуждена его переоткрывать, одаривая нас либо явными реминисценциями платонизма, либо менее заметными попытками одиночек-гениев превзойти античного мастера, преодолеть ограниченность уже устоявшейся в истории философии системы объективного идеализма путем ее инкорпорирования в новую систему или бессистемность.
Платон повсеместен и вездесущ. Взять хотя бы таких «школьных» антагонистов, как Гегель и Шопенгауэр, с легкостью вписывающихся в платонический дискурс: диалектикой в «Пармениде» Платон одухотворяет гегелевскую философию; общим строем идеалистической мысли, усвоенным схоластическим реализмом, он заявляет о себе в иррационализме Шопенгауэра, однако при обстоятельствах, обратных риторике о бесконечной истинности Духа, а именно -- при переходе из сферы неразумной, неопределенной Воли, в сферу объективированного этим мировым субъектом [идеального материала]. Диаметральная противоположность порождаемых одним и тем же истоком устремлений вынуждает вновь и вновь классифицировать мысль Платона как апоретическую, проблематизирующую, в том числе и свое собственное содержание. Так, в одном случае мысль, хоть и привязанная к своему инобытию, от него освобождается, телеологически устремляясь к финальному полаганию своей изначальной чистоты, при всей конкретности Духа гарантируемой теперь смертью; во втором случае движение, вбирающее в орбиту своего действия платоновские идеи, направлено, наоборот, к миру объективированного Волей. Что это, если не апоретика платоновского философствования? При этом, если у Гегеля платонизм таков, что он ведет к уплотнению духа, то у его противника Шопенгауэра -- к духовному умолчанию плоти, ее диссеминации, квиетизму.
Затруднение мыслить изменчивость сущего не снимается простым полаганием мира истинно сущего бытия, но ведет нас вместе с Платоном к целому конгломерату проблем, что логически прорабатываются известным «пустословием» Парменида, в целом -- к затруднению мыслить идею, -- это зараженное небытием нечто, обреченное на неуничтожимость в постоянно длящейсянеантизации [1]. Небытийность вещного в идее, определяя качественность существующего как того или иного, а вернее, как того, что коварно всегда уже пронизано иным (такова метафизическая предпосылка идеализма), только потому обязывает к диалектическому обоснованию онтологического статуса идеального, что оно не может быть осуществлено догматически, нерациональным способом. Связь идеи и вещи в платонизме вовсе не отсутствует, как отсутствует вещное в идеальном, ибо идея -- это гипервещь (или кадавр, совершенный объект). Поэтому переход от вещи к определяющей ее идеи разворачивает процедуру диалектического обоснования эйдетического содержания на трансцендентальной основе «... чистая диалектика была бы методом для оофб§, который уже обладает по-знанием принципов, но не для фіАооофо§, который к этому обладанию только стре-мится. Человеческое познание указывает на трудный путь эмпирии. Там, где оно восходит к принципам, оно должно опираться на факт осуществленного опыта и педантично сохранять согласованность с ним. Оно должно действовать трансцен-дентально. И только когда позади него лежит путь, обращенный назад к принци-пам, оно может, исходя из обнаруженных таким образом категорий, выявить ди-алектические отношения, насколько его концептуальных средств достаточно для этого. Но даже при крайнем напряжении оно никогда не достигает своей полноты. Более того, там, где диалектическое мышление становится независимым, оно те-ряет почву под ногами и становится неконтролируемой спекуляцией. Или же оно безотчетно включает в себя трансцендентальные моменты: тогда необоснованное утверждение диалектической дедукции становится иллюзорным. Где же, напро-тив, диалектика действительно должна стать плодотворной, она должна работать в тесной связи с трансцендентальным методом. Она никогда не может упускать из вида ориентацию на опыт, не может отрицать методологическую зависимость от него» (N.Hartmann, SystematischeMethode) [2, с. 123].. Вписанность диалектического разделения в трансцендентально интерпретируемый опыт утверждает непрекраща-ющуюся сменяемость восхождения к условиям и нисхождения -- к обусловленному. Ввиду привязки к философствующему, а не умудренному разуму такой диалектический способ апелляции к идее обнаруживает в ней скорее проблему, и только потом -- искомое бытие, не без оснований мыслимое неокантианцами в качестве бесконечной задачи.
Развоплощающееся и одухотворяющее, воплощающееся и опредмечивающее, единое в этой парадоксальной различенности, достигающее полноты через умаление, «платоновское» бытие закономерно обретает математическое и логическое разрешение в дифференциальном исчислении, применяемом Когеном в обосновании реальности через бесконечно малую величину. Примечательно, что по этому поводу пишет Франц Розенцвейг в «Звезде избавления»: «Дифференциал сочетает в себе свойства Ничто и Нечто: это Ничто, которое указывает на соответствующее ему Нечто, и одновременно Нечто, еще дремлющее в утробе Ничто. С одной стороны, дифференциал - это величина, которая растворяется, пока не исчезает любая величина. Но он же и «бесконечно малая», воспринимающая все свойства конечной величины с единственным исключением, а именно она не имеет величины. Дифференциал -- основополагающее понятие действительности. Эту силу ему придает, во-первых, яростное отрицание, с которым он вырывается из утробы Ничто, а во-вторых, но не менее сильно, -- спокойное утверждение всего, что примыкает к Ничто, частью которого он все-таки еще является как бесконечно малая». [3, с. 52]. Эта математическая форма «Нового мышления» заостряет исходное затруднение мыслить идеальное в качестве «истока» (как мысли, так и бытия), отказывая нам в позитивном разрешении этой апории, рядополагая Нечто с Ничто в осмыслении эйдетического (совсем по-платоновски в интерпретации Когена). «Весьма хорошо», брошенное по поводу смерти, есть явный, искусно используемый Розенцвейгом указатель на невозможность более находить привычное утешение мысли в ее собственной вездесущности и всеобъемлемости. Ведь по отношению ко «Всему» «Ничто» действительно безвредно и «практически» многозначно в простоте борьбы за нравственное совершенство. Смерть, по Гегелю, как относительная негативность, являет истину Духа. По отношению же к отдельному «Нечто» «Ничто» утверждает «перспективу», ограничивающую выход к тому ракурсу «плоскостности» абсолютного бытия, который имеет в виду Морис Мерло-Понти, критикуя концептуальные рамки одномерного в-себе-бытия. Так, смерть затрагивает не идею Сократа, поскольку в этом нет никакой проблемы, но его самого как Идею, определяя жизненную драму Платона.
Перспективизм, горячо отстаиваемый ницшеанством, платоновским жестом являет и тут же скрывает эту апорию в отношении идеального. Дело в том, что перспективизм просто немыслим вне горизонта идеального, поддерживающего интерпретацию и потому подлежащего не столько устраняющей критике, сколько проблематизации, несмотря на то, что само по себе идеальное, в субстанциалистской форме, здесь всё же отрицается. Всякий образ, предполагаемый идеальным в его платоновском эквиваленте, требует признания первостепенности перспективы, в которой он уже как-то дан. Образ, сокрытый в образцовости эйдоса, так или иначе определяется ракурсом видения, пускай со стороны божественного ока, абсолюта, но всё же ограниченного отсутствием в нем слабости и несовершенства, замутненности и затемненности. Здесь Ницше подходит к Платону как никто другой ближе, объявляя не только всё перспективой, интерпретацией, но само это «Всё» доступным лишь перспективному видению. Но при этом он точно так же, как Платон, если следовать хайдеггеровской мысли о становлении западной метафизики, смещает акцент с апоретичности идеального, очищенного в пролонгированном платонизме и вновь обретенного в своей проблематичности философской культурой XIX в., на его субстанциальность и абсолютность, которые, хоть и подлежат у Ницше критическому устранению, но так, в чем и состоит ирония, что с новой силой утверждают себя вновь. Отвергаемое обретается в тот момент, когда апоретичность утверждения идеального заслоняется идеальным самим по себе и мысль в запале ниспровержения спекуляции, упуская возможность схватить тетику того или иного мыслимого содержания, довольствуется положенным как непреложным (Платон), существующим как незыблемым (Ницше). Исключаемое обретается страждущим всеобщего благородства мышлением в тот момент, когда нигилистическое отрицание, с целью его преодоления, принимается полностью и будучи распространенным на всё, исчерпывается до конца. Перспективизм блекнет, изнутри разъедая себя, исчезая в концепции вечного возвращения одной и той же перспективы, окаймленной бесконечным, но проходимым мыслью множеством траекторий иных существований, виртуально воссоздающих абсолютность контингентного вкупе с «моим» привилегированным йаеіеп'ом. Однако не будем спешить с выводами относительно этого маневра субстанциализации мыслимого.
Поскольку не стоит забывать о том, что самодостаточность этого «случайного» и «низкого» существования, открывающаяся Заратустре в образе возвращения, наряду с апорийностью истинно бытийствующего, лишь диалектически утверждающего себя по Платону, -- всё это вместе, будучи данным в отношении к мысли, образует необходимое и достаточное движение внутри так или иначе складывающегося субстанциализма, от которого не свободны ни Ницше, ни Платон.Мысль о возвращении, или же эпистемология, только вводящая в сферу идеального, утверждают повторение в смещении и через него. И повторение обнаруживает новизну [4].
Итак, прочтение Хайдеггером платоновской идеи, еще хранящей связь «образа» с тем феноменологически высветленным светом, в котором этот образ только и может быть дан, затрагивает не только Платона, но и критиков [субстанциалистского] идеализма, в частности Ницше, демонстрируя сущностное родство критикующих и критикуемых, воспроизводящих один и тот же философский жест раскрытия и сокрытия апоретики идеального (или же просто мыслимого) вего одновременной оторванности и привязанности к тому, что им мыслится. Игнорируя апо-ретику платоновского идеального, искореняя субстанциализм идеального, дискредитируя идеальное как таковое, низвергая его на «землю» в отмене проблематической дистанции между идеей и вещью, мысль скатывается к противоречащему ей самой утверждению иной версии суб- станциализма якобы простого, низкого существования. Но такой способ мысли догматичен и едва ли присущ в своей односторонности Ницше, о чем можно судить даже по такому сомнительному сборнику его заметок, как «Воля к власти», в котором помимо прочего обнаруживается благородная критика вульгаризированного эволюционизма «“Полезно” в смысле дарвиновской биологии -- значит благоприятно с точки зрения борьбы с другими. Но, с моей точки зрения, уже чувство подъема, ощу-щение возрастания силы представляются истинным прогрессом, совершенно не- зависимо от полезности их в борьбе: только из этого чувства возникает воля к борьбе» [5, с. 667].. Также этот способ мысли не критичен и вряд ли созвучен логике размышления и Платона. Эпистемологический момент в платонизме с его опорой на достоверное знание Достоверность знания содержит откровенный привкус эмпиристской трак-товки логического, от которой не свободно и неокантианство с его ideefixe чистоты мышления: «...Husserlwantstomake a sharpdistinctionbetweenidealtheoreticallawsandnormsofreasoning, andcriticisestheNeo-Kantiansforhavingconfusedthesetwodomains» [6, с. 103]. Однако нам хотелось бы в этом достоверном знании Платона видеть нечто вроде прививки, предохраняющей от того, что Гартман справедливо обозначает в качестве соблазна диалектического Разума либо во-все дистанцироваться от трансцендентальной основы своего функционирования, либо полностью ее абсорбировать., т. е., по сути, на истинное верование (ліотід), не может удовлетвориться незамысловатым (несофистичным) принятием на веру того или иного содержания идеального. Исходя из этой перспективы, Ницше открывается не столько как ниспровергатель, сколько как мыслитель, усиливающий платонический жест по диалектическому обоснованию содержания идеи, которое не может быть раз и навсегда достигнуто и догматически утверждено в качестве достигнутого Так у Ницше подготавливается образ веселого плавания.. И делает он это не только внешне воспроизводя метод философствования (речь о трансцендентализме, прочитывающемся в аполлоническо-дионисийской дифференциации), но и внутренне повторяя движение мысли, полагающей миф, себя же самое в качестве causasui, но только чтобы себя же превзойти. Само превосхождениесубстанциалистского способа мышления, тем самым, оборачивается необходимостью исчерпания той его бесконечности, что отмечается Платоном в логике третьего человека, или, иными словами, необходимостью доведения этого позитивного (и нигилистического в незавершаемости своего исполнения) способа мыслить до предела. По Ницше, это под силу только сверхчеловеку, подменяющему отсроченную субстанциальность (логику недостижимости идеала в земном существовании, при симулятивном утверждении его достигнутости в мышлении) субстанциальностью акта воли к могуществу.
Ницше, неотступно преследуемый тенью платоновского идеализма, прекрасно осознает воспроизводимость им же критикуемого в его собственном проекте. Это соображение подводит к риторическому вопросу о том, необходимо ли ограничиваться сугубо критическим прочтением Платона, выполняя долг актуализации давно минувшей философской архаики, возобновлять традицию, вписывая в нее себя самого, воскрешать то, что уже самому Платону зачастую предстает в качестве сбывшейся беседы (воскрешаемого трупа?), ныне продолжающей властно циркулировать в бесконечно возобновляемом повторе школьного знания? Или, иными словами, необходимо ли ограничиваться каноническим прочтением Платона, игнорируя все те затруднения для платонизма, которые он сам и обнаруживает? Опыт напряженной мыслительной работы, проделываемой Ницше, показывает безрезультатность такого философского предприятия. Нигилистическое крушение идеалов, подготавливаемое и усиливаемое предшествующим верблюжьим смирением перед их тяжестью, столь же неприемлемо для Ницше, как и самообман, питающийся ложной упоенностью субъекта собой именно в тот момент, когда место субъекта занято безличными структурами, которым он полностью подвластен. Стремление вырваться к собственному могуществу в формировании «себя» определяет последующий выход Ницше к фигуре младенца, вместе с тем задавая весь горизонт постструктуралистской мысли, влекомой идеей возобновления «античных» практик делания себя. Примечательно то, что вечно возобновляемая номотетика, как в отношении некоего «Я», так и в отношении неотличимых от него Других, попытка законодательно оформить, заново выстроить политическое пространство повседневных интеракций, в контексте античной культуры цепляется за фигуру умудренного старца. Но всё же и он вынужден сперва воздавать должное дионисийской лозе, возвращающей былую пылкость души, и переоткрывать в себе младенческую волю к могуществу или просто власти «...то, что становится старше себя, становится вместе с тем и моложе себя, коль скоро в нем будет то, старше чего оно становится» (Парменид, 141 b).. Номотетика, через кантовскую свободу следования моральному закону, через гегелевскую идеализацию языческой религии, с присущим ей политическим порядком свободного послушествования своим собственным законам, из платоновской страсти переходит в методическое философское разыскание, осуществляемое Ницше на предмет возможности могущества над собой. Поэтому, как бы это ни звучало наивно, Ницше борется всё же не с Платоном [или Сократом], но с интерпретацией платоновского учения, имплицитно перенимая уже знакомую Платону апоретику идеального, которая разрешается (закрепляясь) теперь посредством идеи о вечном возвращении, в вечном утверждении жизни, на какое способен только сверхчеловек. И абсолютность жизни являет себя в образе [всегда уже когда-то бывшего] младенца, младенца-философа (но никак не мудреца), сквозящего в облике [возращенного к жизни вином] старца, принимающего миф не потому, что его надо принять, а потому, что не принять его невозможно. В этом смысле Ницше не воспроизводит, но повторяет платоновский жест философствования.