ФГАОУ ВО «Сибирский федеральный университет»
Стратегии формирования профессиональной репутации русских эмигрантов и писателей-самоучек
Ю.В. Каминская
О.А. Толстоноженко
Аннотация
Проанализированы способы конструирования писательской репутации в исключительных культурных условиях, связанных с вытеснением целых генераций авторов на периферию литературного процесса и отсутствием у них «права на творчество». Сопоставляется опыт двух условно выделяемых обширных и разнородных групп - писателей из народа, пытавшихся заявлять о себе в начале XX века как о самостоятельном течении, и представителей русской литературной эмиграции. Помимо ряда общих черт (попадание в слепую зону общепризнанной художественной словесности, внутренняя замкнутость, ведущая к тому, что основная масса читателей принадлежит к той же среде, что и писатель, отсутствие экономической выгоды от публикации произведений), писатели-самоучки и эмигранты прибегали к схожим стратегиям формирования репутации. Было выявлено, что представители обеих групп формулировали объединяющую их благородную миссию, направленную на служение национальной литературе, обращались к опыту и поэтике писателей-предшественников для конструирования собственной литературной традиции, легитимирующей их особенный творческий путь, пытались структурировать своё суб-поле посредством создания объединений и кружков, а также критической рефлексии текущего литературного процесса.
Ключевые слова: традиция; идентичность; литературная иерархия; периферия; метрополия
Abstract
Strategies for building a professional reputation of Russian emigres and self-educated writers
Y.V. Kaminskaya, O.A. Tolstonozhenko, Siberian federal university
We analyze the ways of constructing a writer's reputation in exceptional cultural conditions related to displacement of entire generations of authors to the literary process periphery and their lack of a “right to creative work”. We compare the experience of two conditionally distinguished large and heterogeneous groups - writers from the people who tried to declare themselves at the beginning of the 20th century as an independent current, and representatives of the Russian literary emigration. In addition to a number of common features (falling into the “blind zone” of generally recognized literature, internal isolation, leading to the fact that the majority of readers belong to the same environment as writer, the lack of economic benefits from publishing works), self-educated writers and emigres resorted to similar strategies for building a reputation. We find that representatives of both groups formulated a noble mission uniting them, aimed at serving national literature, turned to the experience and poetics of predecessor writers to construct their own literary tradition, legitimizing their special creative path, and tried to structure their sub-field by creating associations and circles, as well as critical reflection of the current literary process.
Keywords: tradition; identity; literary hierarchy; periphery; metropolis
Писатели из народа начала XX века и литераторы-эмигранты первой волны, будучи эстетически неоднородными обширными группами (так будем их условно называть), имея принципиально разные условия вхождения в литературную среду и несопоставимый культурный бэкграунд, обладали рядом общих типологических черт и подчас прибегали к схожим стратегиям конструирования профессиональной репутации. К этому их вынуждало периферийное положение по отношению к художественной словесности, которая в текущий момент в рамках властного дискурса признавалась главенствующей.
В 1900-х гг. авторы-самоучки, пытавшиеся заявить о себе как о новой литературной генерации, находились не только за пределами модернистского движения, но и в слепой зоне основной массы реалистов. Эмигранты в пореволюционный период были искусственно вынесены - не только ценностно, но и физически - за пределы поля утверждаемой пролетарской литературы; вместе с желанием представлять истинную русскую культуру они артикулировали и свою оторванность от основной массы читателей, «вытесненность» за границы настоящего литературного процесса. В конце 1920-х гг. в их среде остро ставился вопрос о том, где именно находится центр русской литературы, и некоторые эмигранты (Адамович, Степун) приходили к неутешительному выводу, что это Москва [1, с. 348]. Несмотря на то, что хронологически эти группы размещены на разных отрезках литературного процесса, их сближают условия «литературного быта» - невозможность физически присутствовать в центре литературной жизни, посещать собрания объединений и кружков, оперативно и непосредственно участвовать в работе периодики.
Так можно охарактеризовать расстановку сил в самом общем виде, ведь указанные группы не всегда существовали как полностью герметичные. На волне интереса к народной культуре в начале века самоучки попадали в поле зрения представителей элиты как предполагаемые носители «истинной русскости» [2]. Некоторым писателям (например, Н. Клюеву, А. Чапыгину) и вовсе удалось преодолеть заданную их идентичностью роль и переместиться на другие уровни иерархии.
1920-е гг. характеризуются относительно свободными отношениями между советской и эмигрантской культурой: «Ещё в апреле 1921-го по распоряжению ВЦИК 20 экземпляров всех ведущих эмигрантских газет должны были поступать по подписке в высшие инстанции страны; приблизительно 160200 экземпляров журнала «Воля России» (который симпатизировал новой власти) закупали советские учреждения. Контроль над импортом эмигрантской литературы до 1923 года практически отсутствовал» [1, с. 336]. Но уже к концу 1920-х гг. публичное обращение к литературе русской диаспоры практически перестаёт осуществляться.
С точки зрения контакта с читателем каждая из групп также оказывается в некотором смысле замкнутой на своём «слое». В силу ряда обстоятельств (начиная от тематики сочинений и заканчивая особенностями каналов распространения литературной продукции) произведения самоучек в основном были адресованы низовым читателям - крестьянам и городским рабочим, в среде которых к концу XIX - началу XX века грамотность распространилась достаточно широко, чтобы сформировалась потребность в адресованной непосредственно им литературе [3].
Поскольку в 1930-е маргинальность статуса эмигрантской литературы подчёркивалась намеренным игнорированием существования оппозиционно настроенных писателей со стороны советской критики, творчество представителей русского зарубежья находилось в «слепой зоне» читателей, проживавших в СССР, и, следовательно, основными потребителями литературной продукции эмигрантов оставались они сами.
Примечательно также, что в контексте утвердившейся профессиональной литературы, предполагающей систему гонораров, издательская деятельность представителей обеих групп была экономически невыгодной, даже убыточной, но при этом самоценной и имела на первом месте символическое значение.
Всё это приводит такие разные группы с крайне неоднородным составом на путь изобретения особой идентичности, которая, с одной стороны, прочерчивала бы границу между ними и «литературой вообще», с другой - легитимировала бы их особое место в системе и право на словесное творчество.
С этой точки зрения можно назвать ряд общих типологических слагаемых профессиональной репутации. Во-первых, в обеих группах существовало представление о наличии некоторой миссии перед литературой и обществом.
Своё предназначение писатели-самоучки видели в осваивании ранее недоступного для них поля словесности и посредничестве между низшими слоями общества и миром высокой культуры. Авторы из народа теперь массово обретали собственный голос, однако всё ещё не могли рассчитывать на равноправное участие в культурной жизни. Им приходилось отстаивать право на творчество и, следовательно, на коммуникацию с остальным миром (совсем иной будет позиция пролетарской литературы уже в 1920-30-е гг., см.: [4]). По сути, для них именно факт публикации являлся основанием называть себя писателем. Ориентируясь главным образом на «малоразвитого читателя», автодидакты преследовали просветительскую цель: «[д]ля него наши слова новы, являются первой ступенью, с которой он шагнёт к тому, что было сказано раньше и лучше нашего» [5, с. 13].
Несмотря на то, что за границей находились и те, кто восхищался нэпом, мечтал вернуться обратно для участия в строительстве социализма [6], часть эмигрантов в 1920-х гг. пребывала в уверенности, что в скором времени новая власть прекратит своё существование, и тогда русская диаспора должна будет возродить дореволюционную культуру в России. Такие эмигранты видели в своём положении миссию спасения этико- эстетической системы ценностей, существовавшей до 1917 г. Так, в программной статье И.А. Бунина 1924 г. прямо говорится о том, что «миссия русской эмиграции, доказавшей своим исходом из России и своей борьбой, своими ледяными походами, что она не только за страх, но и за совесть не приемлет Ленинских градов, Ленинских заповедей, миссия эта заключается ныне в продолжении этого неприятия» [7, с. 6]. Также автор статьи в конце уверяет, что «Ангел отвалит камень от гроба Христовой России», то есть что советская власть прекратит свое существование, и тогда «миссионеры» смогут вернуться на родину для её возрождения.
Во-вторых, обе группы создавали свою собственную литературную иерархию, альтернативную «официальной», и тем самым конструировали преемственность, вписывали себя в некую традицию. Самоучки обращались в целом к тому же набору классиков, писателей XIX века, что и представители других литературных групп того времени, но с иными акцентами. В их творчестве можно встретить эпигонские жесты, направленные на А.С. Пушкина, В.А. Жуковского, Н.В. Гоголя, А.П. Чехова и других авторов, однако на вершину иерархии они помещали Н.А. Некрасова (подробнее см.: [8, с. 211-218]), который одновременно был и включён в контекст «настоящей», «дворянской» литературы, и активно разрабатывал крестьянскую тему, что позволило самоучкам, выходцам из низших слоев общества, выстроить собственную линию преемственности и в результате легитимировать как своё активное присутствие в культурном поле, так и развитие «народной» литературной традиции.
Эмигранты, в силу эстетической разнородности внутри данной группы, имели более обширный круг «предшественников» - фигур и течений, ориентация на которые становилась знаковым аспектом культурной и профессиональной самоидентификации. И.А. Бунин, представитель «старшего» эмигрантского поколения, как известно, в процессе создания персонально писательского мифа в качестве важного элемента своей творческой генеалогии отмечал родственные связи с В.А. Жуковским и А.П. Буниной, что как бы укореняло его фигуру в дворянской литературной традиции и давало право на титул «последнего классика».
Общество младоэмигрантов находилось в поиске подобных сценариев конструирования репутаций, и часть из них последовала за Буниным. Так, в 1928 г. сформировалось объединение «Перекрёсток», тут же выпустившее в свет свой первый сборник произведений [9, с. 182]. Участники группы (Ю. Мандельштам, Г. Раевский, Ю. Терапиано, К. Халафов и др.) ориентировались на особенности поэтики дореволюционной русской литературы. В.Ф. Ходасевич в своей критической статье поддержал молодых поэтов («...молодёжь, связанная с исконной русской литературной традицией, в данную минуту представляет собой авангард, а не арьергард поэзии» [10, с. 3]) и сформулировал возможный путь их дальнейшего профессионального развития: «.чтобы поднять русскую поэтическую традицию, <...> должно её наполнить новым содержанием и оживить новым творческим усилием. Будущая русская поэзия останется русской, но ей суждено столь же отличаться от прежней, как сама послебольшевистская Россия будет отличаться от России минувшей» [10, с. 4]. Так, часть «молодого» поколения избрала сценарий наследования и дальнейшего развития традиций русской классики, то есть их литературная репутация выстраивалась за счёт выполнения заявленной «старшим» поколением миссии русской эмиграции.
Молодые поэты и писатели, относившие себя к «Парижской ноте», утверждали право на автономное существование, отталкиваясь от взглядов «старшего» поколения. Несмотря на казавшийся непреложным авторитет А.С. Пушкина, младоэмигранты ставили в центр своего литературного канона фигуру М.Ю. Лермонтова, тем самым заявляя о собственном оригинальном пути развития: «Лермонтов, невоспетый герой поэтов парижской ноты, был выбран на эту роль частично из желания как-то противостоять религиозному и моралистическому направлению, сформированному старшим поколением литераторов-эмигрантов» [1, с. 358]. Так, в первом номере журнала «Новый корабль» в послании от редакции читаем: «Хотя мы и не включаем себя и не включаемся ни в какие “установленные” рубрики литературы <...>, не включаемся также ни в какие определенные группы эмиграции, - мы имеем свою родословную в истории русского духа и мысли. Гоголь, Достоевский, Лермонтов, Вл. Соловьев - вот имена в прошлом, с которыми, для нас, связывается будущее» [11, с. 4]. Фамилия Пушкина здесь опущена неслучайно.
Ещё более мощным источником самоидентификации представителей «Парижской ноты» стали поэтические и поведенческие практики Серебряного века [12]. Как отмечали критики, «на долгие годы вся женская поэзия была отравлена влиянием Ахматовой, её колея оказалась настолько глубокой, что никому - подчас очень одарённым поэтессам, не удавалось остаться самой собою» [13, с. 162]. Одной из её последовательниц стала Л. Червинская [14, с. 27], которая не только переняла художественные особенности Ахматовой, но и выстроила собственный жизнетворческий проект, придерживаясь сценария, выстроенного поэтессой в дореволюционный период: страдающая, нелюбящая/нелюбимая, находящаяся в вечном поиске «монашенка-блудница» [15, с. 200] - именно такой творческий облик, рассматриваемый через призму её первых двух сборников «Вечер» и «Чётки», закрепился за Ахматовой в начале карьеры. Такие же амбивалентные черты были свойственны образу Червинской, формировавшемуся в критике и мемуарах. Так, по словам Н.Г. Мельникова, она «славилась довольно беспорядочным образом жизни» [16, с. 644]. В.С. Яновский описывал поведение поэтессы следующим образом: «Не работала, голодала, и от скромной рюмки водки её выворачивало наизнанку - буквально и фигурально» [17, с. 290]; «Помню, как, зайдя в “Дом” по личным делам, я вдруг наткнулся на сцену, которую нетрудно было сразу оценить по достоинству: груда посуды на полу, гарсоны в угрожающих позах, а высокая, сутулая Червинская, похожая на Грету Гарбо, стоит у пустого столика, точно дожидаясь приговора» [17, с. 219]. В то же время у И.В. Одоевцевой сохранились иные воспоминания: «Мы, как всегда, уселись в круг, чтобы читать стихи. Я ясно помню, как Поплавский написал записку, и её стали передавать, пока она не дошла до Лидии Червинской, которой была адресована. Она прочла, подняла руку, сделала ею отрицательный жест и громко сказала: - Во вторник я занята. Это было приглашение на тот роковой “наркотический пир”, стоивший жизни Поплавскому» [18, с. 162]. Таким образом, благоразумный отказ от опасного «пира» уравновешивает двойственное амплуа «монашенки- блудницы».