Образ Богоматери появится в повести «Хлеб и чтение» в сцене крестного хода, когда богомольцы несут икону, изображающую Богоматерь, которая «смотрела без смысла, без веры» (898). Важно, что Богоматерь изображена без Младенца. С одной стороны, это знаковая для советского безбожного времени деталь, ведь и сам крестный ход жители деревни устраивают не из побуждений веры, а по привычке. Богородица же, изображенная на иконе, по определению рассказчика, - «неверующая рабочая женщина» (898). С другой стороны, Мать без Младенца может символизировать бесплодность всех попыток Душина воплотить свою мечту. В. Лепахин, например, не воспринимает икону в повести как икону: это «картина в духе критического реализма» - так у Платонова «переплетаются две излюбленные темы: материнство и вечная ценность всякого трудового человека» [Лепахин: 67]. А. Ю. Грязнова, анализируя рассказ «Родина электричества»,где дублируется сцена крестного хода, добавляет, что с Богородицей сравнивается и старуха, однако тоже без всякой надежды на спасение: «Родина, земля, Богородица, мать - это разные воплощения одного и того же жизнедающего начала, функционирование которого в рассказе Платонова оказывается нарушенным: земля не приносит урожая, Богородица не является матерью, а Родина оказывается пространством сиротства» [Грязнова: 39]. Но именно изможденная от голода старуха оказывает сильное влияние на Душина, такое сильное, что он решает «посвятить ей жизнь» (900).
Душин и Щеглов не только противопоставлены в повести, они имеют и черты двойничества, об этом свидетельствует эпиграф - первые слова из пушкинского стихотворения «Жил на свете рыцарь бедный...» (1829). Трактовки образа рыцаря из эпиграфа повести в исследовательской литературе варьируются - от образа Дон Кихота («эпиграф <...> высвечивает его благородство и одновременно чудачество Дон-Кихота, граничащее с юродством» [Малыгина, Матвеева: 557]), до скупого рыцаря («в финале романа Душин напоминает Скупого Рыцаря» [Казаркин: 111]). Однако важно учитывать все же сам источник цитаты. Н. В. Корниенко считает, что первая строка стихотворения Пушкина стала у Платонова «одним из философско-эстетических кодов повествования 1931 г. о почти легендарных событиях десятилетней давности. «Одно виденье, непостижное уму» (Пушкин) владеет героями повести - это «виденье» новой России, преодолевающей через электрификацию все ее исторические, социальные и экзистенциальные бездны» [Корниенко, 2000: 741].
В произведении Пушкина рисуется образ рыцаря-аскета, решившего после встречи с Девой Марией, посвятить свою жизнь служению ей, так что «с той поры, сгорев душою, / Он на женщин не смотрел»15. Для Душина такой встречей станет встреча со старушкой во время крестного хода: он решает посвятить жизнь ей, а не молодой Лиде. Выбор героя обусловлен его отношением к любви в целом: Душин в конце концов начинает воспринимать любовь как обузу, которая отвлекает его от главного - строительства электростанции. По мнению И. Чебарова, «это делает понятным его выбор в качестве цели жизни лишенной всех половых признаков старухи - жертвы труда и насилия старого мира» [Чебаров, 2012]. В стихотворении Пушкина тоже делается акцент на том, что рыцарь не приносил молитвы ни Богу-Отцу, ни Сыну, а только Деве Марии, так что перед смертью бес собрался уже тащить его в ад. В образе Девы Марии у Пушкина исследователи обнаруживают сочетание христианской (культ Богоматери) и западноевропейской традиции (культ Прекрасной Дамы) (см., например: [Фомичев], [Ветловская]).
Если для Душина образ Богоматери без Сына становится свидетельством несправедливости и неустроенности мира, а старушка имеет черты не только ребенка, но и матери, которая нуждается в помощи сына, то для Щеглова Лида становится воплощением образа Прекрасной Дамы. Примером куртуазного романа в европейской литературе был роман неизвестного автора «Фламенка», в котором главную героиню, запертую в башне ревнивым мужем, спасает рыцарь. Лида также замужем за Душиным и живет в башне, бывшей тюрьме. В то же время нужно согласиться, что эпиграф указывает и на главную черту характера как Душина, так и Щеглова, - их донкихотство как служение идеалу, которое порой оказывается борьбой с ветряными мельницами. В финале повести (сцена выступления Душина с докладом об электрификации) происходит примирение двух позиций - Душина и Щеглова: они объединяются против профессора Преображенского, который (вопреки семантике своей фамилии) не верит в возможное преображение мира и человека после распространения электричества. Таким образом, оба героя служат утопии, но если утопизм Душина рациональный, то Щеглова - сердечный: противостояние сознания и сердца - основная коллизия практически всех произведений Платонова.
Рационализм Душина и сердечность Щеглова объединяются в двойственной характеристике главного героя второй части трилогии (повесть «Ювенильное море») - Николая Вермо. Важно учитывать, что повесть «Хлеб и чтение» рассматривалась писателем в одном сюжетном и жанровом ряду именно с этой повестью: произведения не только дополняют, но и как бы «поясняют» друг друга (более подробно о «взаимовлиянии» повестей друг на друга см.: [Заваркина, 2015b]). Л. Геллер также считает, что повесть «Хлеб и чтение» можно рассматривать по отношению к «Ювенильному морю» как «своеобразный комментарий» [Геллер, 2019: 139].
Один из героев повести «Ювенильное море» надеется, что электричество даст человеку не только хлеб и чтение, но и свободу, что при коммунизме «механизмы вступят в труд и освободят людей для взаимного увлечения»16. В финале повести «Хлеб и чтение» именно тюрьму (символ несвободы) начинают перестраивать в электростанцию (929), что знаменательно. Мотив свободы коррелирует в повести «Ювенильное море» и с образом главной героини - Надежды Босталоевой: Л. Геллер, находит в основе фамилии героини тюркское «бостан, боштон», что означает «свобода» [Геллер, 2013: 125]. Имя же «Лидия» исследователь связывает с именем «первой в Европе женщины, обращенной в христианство апостолом Павлом» [Геллер, 2015: 121]. Важно, что, в отличие от Лиды Вежличевой, вынашивающей ребенка, Надежда Босталоева, наоборот, делает аборт: выбор героини актуализирует в подтексте опасение, что надежда на обретение свободы окажется бесплодной.
Свобода как характеристика нового человека эпохи всеобщей электрификации в повести «Хлеб и чтение» тоже пока остается под вопросом. «Но где свобода?» - таким вопросом задается в финале Щеглов. Ответ словно бы дает сам автор: «Она лежит далеко в будущем - за горами труда, за новыми могилами мертвых» (936). В такой концовке мало надежды, но много правды: «Пафос зрелого Платонова не скепсис (как думает М. Геллер), не «надрывно-больной сарказм» (Ю. Нагибин), даже не трагическая ирония: слишком серьезна тема. <.. .> .. .не бунт в безысходности (И. Бродский)», а «смирение перед жизнью, восстановление естественной нормы» [Казаркин: 112, 118]. Кроме того, в таком финале исследователь увидел отказ зрелого Платонова и от утопии Н. Федорова [Казаркин: 115-116]. Как «декларацию расставания с Федоровым» рассматривает повесть «Хлеб и чтение» и Л. Геллер [Геллер, 2015: 128]. Х. Гюнтер придерживается более «мягкой» позиции: «Философия общего дела» остается, по его мнению, «настольной книгой Платонова», но смещается акцент - «с утопического космизма на осмысление роли памяти в развитии послереволюционной России» [Гюнтер: 42].
Кроме системы персонажей и заглавия, значимым для платоновской прозы является и тип сюжетной ситуации. Произведения писателя часто называли «бессюжетными», хотя Х. Гюнтер, наоборот, пишет о «процессуальности сюжета» как особой характеристике жанра утопии-антиутопии у Платонова [Гюнтер: 9]. Действительно, гносеологическая, онтологическая и в целом философская проблематика произведений писателя делает более значимым сюжет «второго смысла»17. Н. М. Малыгина особенностью «метасюжета» Платонова называет его содержательную двуплановость (объединение небесного и земного, бытийного и бытового) [Малыгина: 275]. Н. В. Корниенко рассматривает повести писателя как философско-психологическое единство [Корниенко, 1986]. Повести А. Платонова 1930-х гг. объединяет общий сюжет «испытания»18, в каждом произведении неразрывно связанный с философской или этической проблематикой. О сюжете «испытания» как о художественной доминанте жанра повести в целом пишет С.А. Тузков [Тузков: 12].
Поскольку повести «Хлеб и чтение» и «Ювенильное море» задумывались как части трилогии, то, на первый взгляд, для них должен быть характерен один и тот же тип сюжетной ситуации. Однако если в повести «Ювенильное море» можно выделить сюжет «испытания надежды» (подробнее см.: [Заваркина, 2015а]), то в повести «Хлеб и чтение» слово «надежда» употребляется всего несколько раз и в сочетании со словами «счастье» и «свобода». Причем «счастье», как и «свобода», чаще всего ассоциируется с будущим временем. Именно по отсутствию счастья в художественном пространстве повести можно от противного судить о главном сюжете произведения - сюжете «испытания счастья». Так, по мнению Душина, «мир стоит в стороне от счастья» (896), а Лида даже пытается покончить жизнь самоубийством, так как не уверена «в счастье жизни» (897), хотя именно «мысленное выражение счастья на легком лице» (893) девушки и привлекло к ней Душина в начале повести. Единственным героем, кто чувствует себя по-настоящему счастливым, является влюбленный Щеглов, но и это - временное явление. Душин же в свою очередь уверен, что он знает «способ учреждения повсеместного счастья» - это «электричество» (910), и, в отличие от Щеглова, чувствует себя счастливым не из-за любви, а потому что находит деньги для воплощения своей мечты, разграбив богатый склеп принца Мекленбург-Шверинского (919). В данном случае Платонов для разоблачения утопии героя вводит в сюжет мотивы авантюрного романа (в повести «Ювенильное море» разоблачению утопии Вермо служили элементы фантастики и гротеска).
Душин считает, что в мире неустроенного социализма еще рано и стыдно думать о личном счастье: ему «никто не требовался - ни жена, ни человеческий друг» (919), именно поэтому герой избавляется от своего чувства к Лиде, а позже, узнав, что она растратила часть денег на наряды (что, кстати, приносит девушке долгожданное счастье (925)), и вовсе выгоняет ее. Щеглов же так и не признается Лиде в любви, а лишь остается жить в надежде увидеть когда-нибудь в будущем счастливыми ее и родившегося ребенка, а себе обещает жить и работать, чтобы ее ребенок «застал на свете счастье, а не горе» (930). Однако именно Лида обнаруживает утопизм мечты Душина-Щеглова: в финале она уезжает в Москву, в которой, как она сообщает в письме, оказывается, уже давным-давно везде электричество.
По мнению Х. Гюнтера, в 1930-е гг. Платонов все равно «остается утопистом, несмотря на то, что советская реальность все более отдаляется от его идеалов» [Гюнтер: 20]. А. П. Казар- кин придерживается противоположной позиции: ««Технический роман» позволяет говорить об окончательном преодолении утопического мышления, а затем о переходе писателя к христианской историософии и ретроспективной утопии, о чем свидетельствует и смена хронотопов» [Казаркин: 107]. Однако повесть не позволяет делать таких однозначных выводов, так как в финале герои остаются ориентированными на «дальнего», в пространстве все той же утопической мечты. Таким образом, в структуре произведения мы, действительно, наблюдаем постоянный переход от утопии к антиутопии и обратно.
Несмотря на то, что в повести «Хлеб и чтение» утопическое оказывается сильнее антиутопического, это не означает, что «революционное прошлое» автор пытается «романтизировать или идеализировать» [Варламов: 239]. Однако именно в нем Платонов ищет «духовную опору, когда на рубеже 1920-х - 1930-х годов народная сила вновь начала убывать, и трагедии этого истощения были посвящены и «Котлован» и пьеса «14 красных избушек» [Варламов: 239]. А. Варламов считает, что «Технический роман» стал «не столько идеологическим, сколько психологическим, личностным выходом» Платонова «из «Котлована»» [Варламов: 239]. Н. В. Корниенко рисует обратную картину: причину незавершенности «Технического романа» исследователь видит, в том числе, в работе Платонова над повестью «Котлован», ставшей «хранилищем» для повестей «трилогии» [Корниенко, 2000: 741].
В повести «Хлеб и чтение» отразились надежды и сомнения самого писателя, и если «принцип надежды» является основным принципом утопического сознания, то сомнение Платонова становится основной чертой его антиутопической стратегии, что приводит, однако, не к «разбалансировке» сил, а к кроткому осознанию писателем места человека в мире и его ограниченных возможностей. Возможно, Платонов, действительно, предполагал сделать третьей частью трилогии «Технический роман» повесть «Джан» (первоначальное название «Инженер»), потому что именно в «Джане» воплощен тот финал, о котором мечтали и Душин, и Щеглов в «Хлебе и чтении». Назар Чагатаев спасет и накормит народ-сироту джан, даст ему возможность «пустить корни» (мечта Душина), а затем обретет личное счастье с дочерью погибшей Веры - Ксенией (мечта Щеглова о будущем счастье с дочерью Лиды). Но возможен и другой вариант: Платонов оставляет «Технический роман» незавершенным, так и не найдя выход из «тупика утопии». Кроме того, к этому времени у него появился замысел следующего романа, перенявшего многие темы, мотивы и образы повести «Хлеб и чтение», - «Счастливая Москва».
Примечания
1 Платонов А. Технический роман / предисл., сост., публ. В. А. Шенталинского. М., 1991. С. 6-34 (Библиотека журнала «Огонек». № 28).
2 Несмотря на то, что В. Шенталинский ошибся в хронологии написания повести «Хлеб и чтение» и рассказа «Родина электричества», он был первым, кто сравнил оба произведения и сделал важное наблюдение, ставшее впоследствии распространенной характеристикой платоновской работы над текстом: «Несколько страниц почти совпадают - это вообще характерно для Платонова: вариантность темы, отпочкование сюжетных линий, клеточное деление образов, неопределенность исхода» [Шенталинский: 286].
3 Платонов А. Технический роман. I. Хлеб и чтение / публ. В. Гончарова и Н. Корниенко // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2000. Вып. 4. С. 885-936. Далее текст цитируется по этому изданию с указанием страницы в круглых скобках.
4 Платонов А. П. Хлеб и чтение // Платонов А. П. Эфирный тракт: Повести 1920-х - начала 1930-х гг. / под ред. Н. М. Малыгиной. М.: Время, 2011. С. 433-512.
5 В автобиографии 1924 г. Платонов признавался: «Засуха 1921 г. произвела на меня чрезвычайно сильное впечатление и, будучи техником, я не мог уже заниматься созерцательным делом - литературой» (Платонов А. П. Возвращение. М.: Молодая гвардия, 1989. С. 6).
6 Однако существовал еще «мовизм» В. Катаева (от фр. mauvais «плохой, дурной»), противостоявший официозу соцреализма.
7 Так, на своем творческом вечере в 1931 г., на котором Платонова «прорабатывали за несознательность» после выхода скандальной повести- хроники «Впрок», писатель признавался, что себя сатириком не считает, однако «литературные дискуссии растравливают» в нем «раны иронии» (Стенограмма творческого вечера Андрея Платонова во Всероссийском Союзе советских писателей 1 февраля 1932 г. // Памир. 1989. № 6. С. 118).
8 Миндлин Э. Андрей Платонов // Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии. М.: Современный писатель, 1994. С. 35.
9 Платонов А. П. Электрификация деревень // Платонов А. Сочинения. Том первый. 1918-1927. Книга вторая: Статьи. М.: ИМЛИ РАН, 2004. С. 159.
10 Там же.
11 Платонов А. П. О первой социалистической трагедии // Платонов А. П. Фабрика литературы: Литературная критика. Публицистика / сост., комм. Н. В. Корниенко. Подгот. текста Н. В. Корниенко и Е. В. Антоновой. М.: Время, 2011. С. 642-643.
12 Более подробно о «любви к дальнему» у Платонова см.: [Гюнтер: 95-104], [Казаркин: 109-110].
13 Следует отметить, что Л. Геллер видит в названии повести не только «намек на римские требования «хлеба и зрелищ»», но и перекличку с названием анархистской газеты «Хлеба и воли» [Геллер, 2015: 112].