Материал: Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

А. А. Григорьев

sur les moeurs et l’esprit de nations»33, без остроумия, которое до сих пор так и бьет ключом из этих страшно талантливых книг.

Но повторяю: как бы забавны ни были результаты, они достигнуты,какдостигнутыбылионинекогдаголымзападничеством в его раболепстве перед 1) германо-романским племенем и 2) централизациею —раболепстве, доведшем последовательно покойный «Атеней» до милой апофеозы австрийского жандарма, яко просветителя диких славянских племен, и увы! еще прежде доводившем увлечение Белинского до предпочтения турок, как государства организованного сброду наших несчастных, угнетаемых ими и в вере и в быту собратий. Увлечение Белинского, нет сомнения, сменилось бы иным и столь же пламенным увлечением; покойник «Атеней», думавший жить задним числом,

...напрягся, изнемог,

по выражению единственного, вероятно, как собственная исповедь помещенного им стихотворения, и скончался — самою тихою смертью. Наследница его идеи — «Русская речь», «орган женского ума», тщетно дожевывала старческими зубами пищу, недожеванную «Атенеем»: ее не спас от падения даже «великий Феоктистов»34... Над ней и над ее падением смеялись и «Абличители», и теоретики, смеялись совершенно наивно, нисколько не подозревая, что смеются над самими собою в своем будущем, совсем позабывши в пифическом азарте, что у нихсостарымотжившимнаправлениемодниитежеисходные точки, что перед ними стоят одни и те же в сущности идеалы, что они просто-напросто порождены, даже как необходимое логическое последствие, отжившим западничеством.

Как у них же, и у западников были адепты мыслящие, и адепты «дурашные», готовые, выпучив глаза, биться лбом в стену. Помню я один разговор мой с одним из таковых, лет за пятнадцать тому назад, разговор столь же назидательный, как вышеприведенный об отрицательной манере в «Минине». Вышла только что аксаковская драма «Освобождение Москвы»;

166

Эстетика народной жизни

юный,крайнетупой,нозатокрайнежеипослушныйстаршим, запослушаниепрозванныйдажевалеткой,адепт,никакнемог понять, что меня интересует в этой вещи, пренаивно ораторствовал на тему о неразвитости, грубости, дикости нашего древнего быта, и когда я его стал доспрашивать: а что, дескать, как, по вашему мнению, — ведь Ляпунов-то, например, и Минин были люди не малые?... с наивнейшим азартом отвечал: «Какие же люди могут быть в животненном быту?»

Подобные разговоры, как этот и прежде мною приведенный разговор о Минине — драгоценны, и их нельзя, их не следует забывать. Возражение, что подобного рода наивными проговорками обоврались «дурашные», не имеет силы, потому: что ж бы сказали не дурашные-то, старшие-то, приводимые к крайним логическим граням?.. Непременно то же самое должны бы были они сказать, или — повернуть с дороги.

Но вот еще — как нечто вроде среднего термина — приходит мне на память разговор уже не с дурашным, а с одним из старших по поводу факта, столь же знаменательного в своем отношении, как знаменателен Минин (для меня, по крайней мере) в художественном, и как была знаменательна аксаковская хроника в чисто историческом. Вышла, кажется в 1854 году, книга, вероятно, тебе не безызвестная, пережившая в один год три издания и облетевшая всю простую, здоровую и здорово читающую Русь, книга глубоко искренняя, полная силы и неотразимого обаяния, о которой еще будет толк не раз в этих письмах, это — «Хождения и странствия инока Парфения»35. Вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальноталантливуюивместепростуюкнигу;немаломожетбыть нравственных переворотов, но уже, во всяком случае, немало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни. На людей, которых уже никак нельзя заподозрить в аскетических наклонностях, но которые только что не сузили в угоду теориям своего нравственного и эстетического захвата, а предпочли лучше, при недостатке какой-либо веры, остаться дилетантами, как покойный Дружинин, как В.П. Бот-

167

А. А. Григорьев

кин, она произвела почти то же неотразимое обаяние, и, по крайней мере с художественной точки зрения, они оценили ее «в точности» и до тонкости, что и высказалось в статье о ней Дружинина в «Библиотеке»36. Появление ее совпадало с появлением «Семейной хроники», и по искренности своей это были явления действительно однородные, только книга смиренного инока и постриженника горы Афонской — была, сказать правду, и шире и глубже захватом и даже оригинальнее; ибо великолепная эпопея о Степане Багрове, несмотря на свои великие достоинства, все-таки ни более ни менее, как самое прямое последствие «Хроники» семьи Гриневых, наполнение красками и подробностями очерка, оставленного нам в наследство величай- шимнашимхудожником,Пушкиным-Белкиным,акорнейкниги отца Парфения надобно было искать гораздо дальше в прошедшем, в хождении Барского, Трифона Коробейникова — и еще, еще дальше, в хождении паломника XII века игумена Даниила37; талантливей и сильнее всего этого исчисленного мной своего предшествовавшего, она тем не менее была последним его звеном, ударила в последний раз может быть, но могущественно, по одной из самых глубоких струн души русского человека, по той аскетической струне, которая создала изумительно поэтические обращения к «матери-пустыне» — изумительное же поэтическое миросозерцание духовных стихов. Такую-то струну захватывала книга смиренного инока и постриженника горы Афонской. Вещь высоко талантливая и притом своеобразно талантливая она была кроме того вещью совершенно народною. Вышедшийизраскола, —сталобыть,несмотрянавыход, —со- хранивший то, что в расколе нашем дорого, что заставляет нас подчас ценить его может быть дороже, чем он на самом деле стоит, — его так сказать растительную, коренную связь с бытовыми старыми началами, — инок Парфений как будто сохранил что-то от живой энергической речи протопопа Аввакума — или, лучше сказать, своеобразная же, как и самый талант, речь его представляла какую-то странную и, пожалуй, пеструю, но обаятельно наивную и живую смесь книжного (и даже невежественно книжного) языка с живым народным... Главным же образом

168

Эстетика народной жизни

она, эта огромный успех имевшая книга служила нагляднейшим фактом неразрывности органической народной жизни от XIIстолетиядополовиныXIX,цельности,неприкосновенности духовных начал именно потому, что сама она была нечто не деланное, а растительное, как легенда, гимн, песня.

Этот бы факт, кажется, и должен был броситься прежде всего в глаза всякому мыслящему человеку: он должен был бы — при нормальном движении мышления — заставить его крепкозадуматьсяипослужитьдлянегоисходноюточкоюдля его дальнейших созерцаний или изображений народа и народного быта... Кажется, ведь так? Как ты думаешь?

Ну, на деле у «мудрых мира сего» выходило не совсем так. Я был, разумеется, весь под влиянием этой удивительной книги, носился с нею, что говорится, «как курица с яйцом», — и знакомством с ней мне были обязаны Дружинин и Боткин. На меня даже на время аскетическое настроение напало, чему ты, зная мою, ну, хоть головную, если не сердечную отзывчивость, нисколько,конечно,неудивишься...Втакомнастроениислучилось мне приехать из Москвы в северную Пальмиру, — и на одном из литературных вечеров, провождавшихся большею частью до ужинавслушаниидавновсемизвестныхскандальныханекдотов покойного П-ва38, а за ужином в глумлениях над среброкудрым старцемАндреем39,довелосьмнезавестиречьокнигеотцаПарфения с человеком, которого я, судя по его деятельности, мог считать более компетентным судьею в отношении к народу и его быту, который тогда не только одни губернские сплетни рассказывал, но подчас к народу сильное сочувствие высказывал и даже раскольников с некоторым знанием дела изображал, да и притом честно40, а не ерыжно, как один знаток их быта41... Компетентный господин в ответ на мою речь выразил только опасение насчет вреда подобных книг, что она, дескать, не развила бы слишком аскетического настройства. Господи, боже мой! Да в какую нормально устроенную человеческую голову — тем более в голову такого умного человека, каков был мой собеседник, придет опасение, что после чтения книги инока Парфения все в пустынножительствоударятся?Ведьэтонадосделать,сочинить

169

А.А. Григорьев

всебе! Ведь самый строгий религиозный взгляд не полагает, как требования непременного аскетизма. Ведь по самому строжайшему же религиозному идеализму — пустынножительство, аскетизм —сутьявлениянетребуемые,атолькосуществующие во свидетельство возможности достижения идеала...

Тогда я готов был сказать (но не сказал) моему собеседнику вот что: «Не бойтесь за человечество, что оно все уйдет в пустыни и дебри, но бойтесь за него, когда совершенно пусты будут пустыни и дебри, когда оборвется эта струна в его организме, заглохнет эта ненасытная жажда идеала, высшего, бога, влекущая подчас в пустыни и дебри...»

Теперь я не скажу этого — ибо слишком твердо убежден, что никогда эта струя не иссякнет, эта великая жажда не насытится; но в виде поучения — извлеку из приведенного разговора то, что не учить жизнь жить по-нашему, а учиться у жизни на ее органических явлениях — должны мы, мыслители, что именно в конце концов и составляет основной принцип органического взгляда.

Этим я заканчиваю свое первое к тебе письмо. Понравится оно тебе — пойдем дальше; не понравится — бросим.

Письмо второе

Читал ли ты? есть книга...

Репетилов

Да! именно вопросом: «читал ли ты? есть книга...» начинаю я второе письмо к тебе. И странен, конечно, покажется тебе этот вопрос, особенно, когда я назову книгу, о которой спрашиваю; и странно тоже покажется может быть тебе, почему именно об этой книге я спрашиваю.

Книга — ни больше ни меньше как книга о Шекспире Виктора Гюго, — того самого слона, которого не заприметили, забыли на шекспировом юбилее — да не у нас, а в Англии, — того самого, который дал литературным направлениям наше-

170

Источник: https://studfile.net/preview/16431772/