- Мы, маменька, сегодня пойдём гулять? - вдруг спрашивал он среди молитвы.
- Пойдём, душенька, - торопливо говорила она, не отводя от иконы глаз и спеша договорить святые слова.
Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу.
Потом шли к отцу, потом к чаю.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тётку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за её стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменёв, гостивший у них, и ещё какие-то старушки и старички.
Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев.
После того начиналось кормление его булочками, сухариками, сливочками.
Потом мать, приласкав его ещё, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребёнка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросалась от людей прочь, когда на неё собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
Ребёнок не дождался предостережений матери: он уж давно на дворе.
Он с радостным изумлением, как будто в первый раз, осмотрел и обежал кругом родительский дом, с покривившимися набок воротами, с севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зелёный мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и надстройками и с запущенным садом.
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку: но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.
Он не внимал запрещениям матери и уже направился было к соблазнительным ступеням, но на крыльце показалась няня и кое-как поймала его.
Он бросился от неё к сеновалу, с намерением взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и, чего боже сохрани! - в овраг.
- Ах ты, господи, что за ребёнок, за юла за такая! Да посидишь ли ты смирно, сударь? Стыдно! - говорила нянька.
И целый день и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготнёй: то пыткой, то живой радостью за ребёнка, то страхом, что он упадёт и расшибёт нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдалённую его будущность: этим только и билось сердце её, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь её, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Не всё резв, однакож, ребёнок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на всё так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце ещё не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи - от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнём да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
- Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а уже будет и там светло? - спрашивал ребёнок.
- Оттого, батюшка, что солнце идёт навстречу месяцу и не видит его, так и хмурится; а ужо как завидит издали, так и просветлеет.
Задумывается ребёнок и всё смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шёл другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип ещё и со двора не успел съехать.
Ребёнок тоже шагнул раза два, ещё шаг - и он уйдёт за гору.
Ему хотелось бы к горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к воротам, но из окна послышался голос матери:
- Няня! Не видишь, что ребёнок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечёт ему головку - будет болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдёт!
- У! Баловень! - тихо ворчит нянька, утаскивая его на крыльцо.
Смотрит ребёнок и наблюдает острым и переимчивым взглядом, как и что делают взрослые, чему посвящают они утро.
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребёнка; неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружающей.
Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты и зелень в кухне, долетал даже до деревни.
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов..
На дворе, как только Антип воротился с бочкой, из разных углов поползли к ней с вёдрами, корытами и кувшинами бабы, кучера.
А там старуха пронесёт из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц; там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольёт Арапку, которая целое утро, не сводя глаз, смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.
Сам Обломов - старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе.
- Эй, Игнашка? Что несёшь, дурак? - спросит он идущего по двору человека.
- Несу ножи точить в людскую, - отвечает тот, не взглянув на барина.
- Ну неси, неси; да хорошенько, смотри, наточи!
Потом остановит бабу:
- Эй, баба! Баба! Куда ходила?
- В погреб, батюшка, - говорила она, останавливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, - молока к столу достать.
- Ну иди, иди! - отвечал барин. - Да смотри, не пролей молоко-то.
- А ты, Захарка, пострелёнок, куда опять бежишь? - кричал потом. - Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошёл назад, в прихожую!
И Захарка шёл опять дремать в прихожую.
Придут ли коровы с поля, старик первый позаботится, чтоб их напоили; завидит ли из окна, что дворняжка преследует курицу, тотчас при?мет строгие меры против беспорядков.
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдёт в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовёт с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.
Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом; и престарелая тётка приглашалась к совету. Всякий предлагал своё блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу.
Всякий совет принимался в соображение, обсуживался обстоятельно и потом принимался или отвергался по окончательному приговору хозяйки.
На кухню посылались беспрестанно то Настасья Петровна, то Степанида Ивановна напомнить о том, прибавить это или отменить то, отнести сахару, мёду, вина для кушанья и посмотреть, всё ли положит повар, что отпущено.
Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке. Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась! Сколько тонких соображений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею! Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным дням, откармливались орехами; гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплыли жиром. Какие запасы были там варений, солений, печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!
И так до полудня всё суетилось и заботилось, всё жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью.
В воскресенье и в праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи: тогда стук ножей на кухне раздавался чаще и сильнее; баба совершала несколько раз путешествие из амбара в кухню с двойным количеством муки и яиц; на птичьем дворе было более стонов и кровопролитий. Пекли исполинский пирог, который сами господа ели ещё на другой день; на третий и четвёртый день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что один совсем чёрствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
А ребёнок всё смотрел и всё наблюдал своим детским, ничего не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведённого утра наставал полдень и обед.
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжёт траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина - всё как будто вымерло. Звонко и далёко раздаётся человеческий голос в пустоте. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то всё храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
И в доме воцарилась мёртвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна.
Ребёнок видит, что и отец, и мать, и старая тётка, и свита - все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шёл на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне.
Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.
Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть всё кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.
Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Всё мертво, только из всех углов несётся разнообразное храпенье на все тоны и лады.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением на обе стороны и перевернётся на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснёт.
А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель как подстреленный.
А ребёнок всё наблюдал да наблюдал.
Он с няней после обеда опять выходил на воздух. Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломовке повальной болезнью.
Сначала она бодро смотрела за ребёнком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать не ходить за ворота, не затрогивать козла, не лазить на голубятню или галерею.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке: на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по-видимому с тем, чтобы вязать чулок и смотреть за ребёнком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая головой.
«Влезет, ах, того и гляди, влезет эта юла на галерею, - думала она почти сквозь сон, - или ещё… как бы в овраг…»
Тут голова старухи клонилась к коленям, чулок выпадал из рук; она теряла из виду ребёнка и, открыв немного рот, испускала лёгкое храпенье.
А он с нетерпением дожидался этого мгновения, с которым начиналась его самостоятельная жизнь.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни; осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнётся, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полёт в воздухе; прислушивался, как кто-то всё стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвёт ей крылья и смотрит, что из неё будет, или проткнёт сквозь неё соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосёт кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьётся и жужжит у него в лапах. Ребёнок кончит тем, что убьёт и жертву и мучителя.