Подле неё сидит Настасья Ивановна да Пелагея Игнатьевна и, уткнув носы в работу, прилежно шьют что-нибудь к празднику для Илюши, или для отца его, или для самих себя.
Отец, заложив руки назад, ходит по комнате взад и вперёд, в совершенном удовольствии, или присядет в кресло и, посидев немного, начнёт опять ходить, внимательно прислушиваясь к звуку собственных шагов. Потом понюхает табаку, высморкается и опять понюхает.
В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера. В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном свете.
Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были до крайности скупы.
Они с радушием заколют отличную индейку или дюжину цыплят к приезду гостя, но лишней изюминки в кушанье не положат и побледнеют, как тот же гость самовольно вздумает сам налить себе в рюмку вина.
Впрочем, такого разврата там почти не случалось: это сделает разве сорванец какой-нибудь, погибший в общем мнении человек; такого гостя и во двор не пустят.
Нет, не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и не дотронется ни до чего. Он очень хорошо знает, что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
Не для всякого зажгут и две свечи: свечка покупалась в городе на деньги и береглась, как все покупные вещи, под ключом самой хозяйки. Огарки бережно считались и прятались.
Вообще там денег тратить не любили, и как ни необходима была вещь, но деньги за неё выдавались всегда с великим соболезнованием, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стонами, воплями и бранью.
Обломовцы соглашались лучше терпеть всякого рода неудобства, даже привыкали не считать их неудобствами, чем тратить деньги.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Иваныча только называется кожаным, а в самом-то деле оно - не то мочальное, не то верёвочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Услыхав, что один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
Вообще они глухи были к политико-экономическим истинам о необходимости быстрого и живого обращения капиталов, об усиленной производительности и мене продуктов. Они в простоте души понимали и приводили в исполнение единственное употребление капиталов - держать их в сундуке.
На креслах в гостиной, в разных положениях, сидят и сопят обитатели или обычные посетители дома.
Между собеседниками по большей части царствует глубокое молчание: все видятся ежедневно друг с другом; умственные сокровища взаимно исчерпаны и изведаны, а новостей извне получается мало.
Тихо; только раздаются шаги тяжёлых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, ещё стенные часы в футляре глухо постукивают маятником да порванная время от времени рукой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину.
Так иногда пройдёт полчаса, разве кто-нибудь зевнёт вслух и перекрестит рот, примолвив: «Господи помилуй!»
За ним зевает сосед, потом следующий, медленно, как будто по команде, отворяет рот, и так далее, заразительная игра воздуха в лёгких обойдёт всех, причём иного прошибёт слеза.
Или Илья Иванович пойдёт к окну, взглянет туда в скажет с некоторым удивлением: «Ещё пять часов только, а уж как темно на дворе!»
- Да, - ответит кто-нибудь, - об эту пору всегда темно; длинные вечера наступают.
А весной удивятся и обрадуются, что длинные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни, так они и сами не знают.
И опять замолчат.
А там кто-нибудь станет снимать со свечи и вдруг погасит - все встрепенутся: «Нечаянный гость!» - скажет непременно кто-нибудь.
Иногда на этом завяжется разговор.
- Кто ж бы это гость? - скажет хозяйка. - Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то господи! Да нет; она ближе праздника не будет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоём! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я даром что моложе, а не выстоять мне столько!
- А когда, бишь, она уехала от нас? - спросил Илья Иванович. - Кажется, после ильина дня?
- Что ты, Илья Иваныч! Всегда перепутаешь! Она и семика не дождалась, - поправила жена.
- Она, кажется, в петровки здесь была, - возражает Илья Иванович.
- Ты всегда так! - с упрёком скажет жена. - Споришь, только срамишься…
- Ну, как же не была в петровки? Ещё тогда все пироги с грибами пекли: она любит…
- Так это Марья Онисимовна: она любит пироги с грибами - как это не помнишь! Да и Марья Онисимовна не до ильина дня, а до Прохора и Никанора гостила.
Они вели счёт времени по праздникам, по временам года, по разным семейным и домашним случаям, не ссылаясь никогда ни на месяцы, ни на числа. Может быть, это происходило частью и оттого, что, кроме самого Обломова, прочие все путали и названия месяцев и порядок чисел.
Замолчит побеждённый Илья Иванович, и опять всё общество погрузится в дремоту. Илюша, завалившись за спину матери, тоже дремлет, а иногда и совсем спит.
- Да, - скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, - вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, бог с ним, здоровый, а умер! И шестидесяти лет не прожил - жить бы этакому сто лет!
- Все умрём, кому когда - воля божья! - возражает Пелагея Игнатьевна со вздохом. - Кто умирает, а вот у Хлоповых так не поспевают крестить: говорят, Анна Андреевна опять родила - уж это шестой.
- Одна ли Анна Андреевна! - сказала хозяйка. - Вот как брата-то её женят и пойдут дети - столько ли ещё будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
- Что вы такое говорите? - спросил Илья Иванович, подойдя к беседовавшим.
- Да вот говорим, что…
И ему повторяют рассказ.
- Вот жизнь-то человеческая! - поучительно произнёс Илья Иванович. - Один умирает, другой родится, третий женится, а мы вот все стареемся: не то что год на год, день на день не приходится! Зачем это так? То ли бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
- Старый старится, а молодой растёт! - сонным голосом кто-то сказал из угла.
- Надо богу больше молиться да не думать ни о чём! - строго заметила хозяйка.
- Правда, правда, - трусливо, скороговоркой отозвался Илья Иванович, вздумавший было пофилософствовать, и пошёл опять ходить взад и вперёд.
Долго опять молчат; скрипят только продеваемые взад и вперёд иглой нитки. Иногда хозяйка нарушит молчание.
- Да, тёмно на дворе, - скажет она. - Вот, бог даст, как дождёмся святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и не видно, как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьёт. Затеет игры разные… такая, право!
- Да, светская дама! - заметил один из собеседников. - В третьем году она и с гор выдумала кататься, вот как ещё Лука Савич бровь расшиб…
Вдруг все встрепенулись, посмотрели на Луку Савича и разразились хохотом.
- Как это ты, Лука Савич? Ну-ка, ну, расскажи! - говорит Илья Иванович и помирает со смеху.
И все продолжают хохотать, и Илюша проснулся, и он хохочет.
- Ну, чего рассказывать! - говорит смущённый Лука Савич. - Это всё вон Алексей Наумыч выдумал: ничего и не было совсем.
- Э! - хором подхватили все. - Да как же ничего не было? Мы-то умерли разве?.. А лоб-то, лоб-то, вон и до сих пор рубец виден…
И захохотали.
- Да что вы смеётесь? - старается выговорить в промежутках смеха Лука Савич. - Я бы… и не того… да всё Васька, разбойник… салазки старые подсунул… они и разъехались подо мной… я и того…
Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять - и пошло писать.
Наконец кое-как с трудом успокоились.
- А что, нынче о святках будешь кататься, Лука Савич? - спросил, помолчав, Илья Иванович.
Опять общий взрыв хохота, продолжавшийся минут десять.
- Не велеть ли Антипке постом сделать гору? - вдруг опять скажет Обломов. - Лука Савич, мол, охотник большой, не терпится ему…
Хохот всей компании не дал договорить ему.
- Да целы ли те… салазки-то? - едва от смеха выговорил один из собеседников.
Опять смех.
Долго смеялись все, наконец стали мало-помалу затихать: иной утирал слёзы, другой сморкался, третий кашлял неистово и плевал, с трудом выговаривая:
- Ах ты, господи! Задушила мокрота совсем… насмешил тогда, ей-богу! Такой грех! Как он спиной-то кверху, а полы кафтана врозь…
Тут следовал окончательно последний, самый продолжительный раскат хохота, и затем всё смолкло. Один вздохнул, другой зевнул вслух, с приговоркой, и всё погрузилось в молчание.
По-прежнему слышалось только качанье маятника, стук сапог Обломова да лёгкий треск откушенной нитки.
Вдруг Илья Иванович остановился посреди комнаты с встревоженным видом, держась за кончик носа.
- Что это за беда? Смотрите-ка! - сказал он. - Быть покойнику: у меня кончик носа всё чешется…
- Ах ты, господи! - всплеснув руками, сказала жена. - Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник - когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, бог с тобой, беспамятный! Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и - стыдно будет.
- А что ж это значит, кончик-то чешется? - спросил сконфуженный Илья Иванович.
- В рюмку смотреть. А то, как это можно: покойник!
- Всё путаю! - сказал Илья Иванович. - Где тут упомнишь: то сбоку нос чешется, то с конца, то брови…
- Сбоку, - подхватила Пелагея Ивановна, - означает вести; брови чешутся - слёзы; лоб - кланяться: с правой стороны чешется - мужчине, с левой - женщине; уши зачешутся - значит, к дождю, губы - целоваться, усы - гостинцы есть, локоть - на новом месте спать, подошвы - дорога…
- Ну, Пелагея Ивановна, молодец! - сказал Илья Иванович. - А то ещё когда масло дёшево будет, так затылок, что ли, чешется…
Дамы начали смеяться и перешёптываться; некоторые из мужчин улыбались; готовился опять взрыв хохота, но в эту минуту в комнате раздалось в одно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы.
- Э! Да уж девять часов! - с радостным изумлением произнёс Илья Иванович. - Смотри-ка, пожалуй, и не видать, как время прошло. Эй, Васька! Ванька, Мотька!
Явились три заспанные физиономии.
- Что ж вы не накрываете на стол? - с удивлением и досадой спросил Обломов. - Нет, чтоб подумать о господах? Ну, чего стоите? Скорей, водки!
- Вот отчего кончик носа чесался! - живо сказала Пелагея Ивановна. - Будете пить водку и посмотрите в рюмку.
После ужина, почмокавшись и перекрестив друг друга, все расходятся по своим постелям, и сон воцаряется над беспечными головами.
Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров.
Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья; а если б и смогли представить, то с ужасом отвернулись бы от него.
Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызёт тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлёбывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела нет. Пусть другие живут как хотят.
Ведь случайности, хоть бы и выгоды какие-нибудь, беспокойны: они требуют хлопот, забот, беготни, не посиди на месте, торгуй или пиши - словом, поворачивайся, шутка ли!
Они продолжали целые десятки лет сопеть, дремать и зевать или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.
Если сон был страшный - все задумывались, боялись не шутя; если пророческий - все непритворно радовались или печалились, смотря по тому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры.