История как человеческаяреальность всегдаоказывается, так или иначе, ренессансной. Она, по сутидела, есть непрерывное и вечное возвращение, но только, в отличие от Ф. Ницше, она никогда не есть возвращение к тому же самому. В Библии усматривают схему линейного развития истории. Но схема линейной или циклической истории лишена какого-либо смысла. Циклична динамика природных процессов. Линейное развитие немыслимо вне завершения. Библия же «вся ренессансна, - от Моисеевых многократных возвращений на родину и к истинному Богу до возвращения из вавилонского плена, до Нового завета, который весь построен как возвращение Ветхого, восстановление истины смысла пророков» [Там же]. Линейная схематика с присущей ей универсализацией есть совершенно безысходное стремление потерянного и несчастного сознания к захвату все больше воображаемых пространств. Когда начинают говорить о необходимости «картины мира», тогда уже совершенно ясно, что это есть основная забота бездомного и растерянного сознания.
Важно понять ренессансный принцип возвращения, чтобы понять то, с чем мы сталкиваемся и что мы встречаем в том едином и единственном событии, которое всё вокруг освещает и всё в себе собирает как неизбывную историческую реальность человеческого бытия здесь и теперь. Спросим, к примеру, возможен ли ренессанс для России, был ли он когда-либо, а если его не было, то есть ли вообще такое событие, которое позволило бы восстановить подлинную ее историю в самой по себе реальности. Минула ли нас история мира, которая концентрировалась в западноевропейской цивилизации, или мы просто пребывали на ее обочине, как и на обочине азиатского мира? Таков был вопрос Чаадаева в его «Философических письмах». Настоящее вовсе не есть то положение, где мы сей час находимся. Настоящее есть то, что, так или иначе, настигает нас и настаивает на себе так, чтобы взывать к мысли как таковой, к такому мышлению, которое способно внимать древности как настоящему, то есть к бытию всего сущего, будь то понимание бытия как природы или понимание бытия как божественного слова, или понимание бытия как сознания, раскрывающего назначение и смысл всей человеческой истории, а не той или иной «национальной» культуры.
Коль скоро мы не способны распознать нашу захваченность историей, мы в силу этого лишены возможности прочитать ее смысл. Мы слишком закручены водоворотом повседневности, поэтому мы чаще всего оказываемся вне подлинно настоящего. Но возрождение настоящего - вот в чем суть всей истории. А это и есть как раз Ренессанс, в котором настоящее древности соберет современность как таковую. Ренессанс есть цель и мера всякого нашего усилия, если мы вовлекаемся в историю, имеющую характер событийной реальности.
В феномене Ренессанса мы имеем дело с сутью самой истории, в том числе древней, средневековой и новоевропейской. Если говорить о Ренессансе как о восстановлении и восстании, то ни в Данте, ни даже в Петрарке не было ничего ренессансного. Но не только это есть Ренессанс; это есть, прежде всего, событие, которое всегда приходит как новое слово в истории. Другое дело, что это слово трудно воспринимать. Негодование - основной настрой Ренессанса. Поэтическое слово предъявляло миру свои требования, имея свой замысел мира. Но мир не спешил выполнять притязания этого слова, поэтому это слово чаще гневное, нежели поучительное. Но даже если слову поэзии, веры и философии не внимают, оно, тем не менее, все равно изменяет мир. Событие сбывается в истории и без нашего согласия или понимания. Если мы не способны вместить то или иное событие, тогда нам самим остается меньше места в самой нашей истории. Ренессанс не есть «этап» только европейского развития. Ренессанс не мыслим без порыва к завершению, без апокалипсического видения конца; он всегда есть призыв к завершающему собиранию истории и присущей ей мысли. Пророчество апокалипсиса и драматизация того или иного положения вещей присущи мыслителю, поэту или художнику. Если такого рода пророчество не осуществляется в определенный уже период истории, то это вовсе не значит, что оно уже потеряло силу. Мы знаем, например, что достоинство человека - это одна из основных ренессансных тем. «Но она (особенно у Петрарки, Леонардо, Макиавелли) развертывает такую жесткую критику человека, которая не превзойдена по своей остроте вплоть до новейшего времени» [Там же, с. 245-246]. «Поразительно… то, - писал А. Ф. Лосев, - с какой силой, с какой откровенностью и с какой беспощадностью возрожденческий всесильный человек сознавал свое бессилие» [5, с. 613].
Когда мы говорим о познании истории, мы обычно апеллируем к некой исторической полноте, которая могла бы гарантировать нам подлинное постижение истории. Но где мы можем обнаруживать необходимую нам историческую полноту? Возможно ли достижение такой полноты и что вообще означает такого рода полнота? Гораздо вернее, быть может, показать, что есть в своем роде одна историчность истории самого мышления. Откуда вообще проистекает необходимость, которая принуждает нас мыслить? Может быть, есть некий таинственный опыт, который вынуждает нас упорно мыслить, которое пробуждает в нас разного рода вопросы и тем самым размышления? В сфере мысли вряд ли следует говорить о наличии такого опыта. Скорее, все заключается в том, чтобы ранее «Немыслимое» сделать началом мышления. Можем ли мы тогда принимать участие в историческом как таковом? Если же нет, то тогда откуда мы можем начинать дело мышления? Могут ли быть значимыми те размышления, которые ограничиваются лишь отдельными трактатами тех или иных мыслителей? Может быть, мы потому ориентируемся исторически, что мы постоянно гоняемся за прошлым? Если это так, то в какой ориентации неизбежно происходит признание того, что философия оказывается историческим осовремениванием прошлой мысли, что она сама по себе призвана быть таким онастоящиванием, которое не может иметь ни определенных правил, ни строгих измерений.
Мы знаем, что мышление не может выйти за рамки своего времени, что Гераклит не может в своей мысли быть Платоном, а мысль Аристотеля не может быть средневековой или новоевропейской. Какой закон требует того, чтобы мышление осуществлялось согласно времени? С другой стороны, если мышление не подвластно времени, тогда оно всегда имеет неизменный и необходимый характер. Если несвоевременное есть оборотная сторона своевременного, то не есть ли это еще более сильная зависимость мышления от времени? Как следует определять тот или иной век, чтобы определять его в соответствии с мышлением, которое мы считаем в данный период времени решающим? Ведь мы говорим опериоде Возрождения и периоде Нового времени, о векеПросвещения и времени немецкого идеализма, который еще при жизни его представителей стал уже классическим. Решает ли только век относительно того, какое мышление оказывается сущностным, или само это сущностное мышление оказывается настолько решающим, что оно как бы призвано быть уже всегда изначальным? Но если оно в тот или иной период времени оказывается изначальным, то его нельзя утрачивать в глубинах прошедших эпох, чтобы затем заново восстанавливать и, исходя из него, вычислять затем необходимое для современности с целью приведения мышления как такового в соответствие с современностью. Такого рода суммирование как раз и есть сущность «историцизма», а само такое согласование есть сущность «актуализма». Историцизм и актуализм всегда друг с другом взаимосвязаны, выступая совместно против сущностного мышления [8].
Если мы не оставляем на произвол судьбы историческое рассмотрение, новым оказывается всё то, что окружает меня: мнения и действия других людей, социум как таковой и даже сугубо природный порядок вещей. Если я позволяю окружающим меня мнениям, казалось бы, праведно негодующих людей или мнениям научно и спокойно рассуждающих полностью овладевать собой, тогда я неизбежно перестаю быть самим собой. Оказываясь постоянно вне самого себя, я утрачиваю свой подлинный характер, в силу чего всякий раз погружаюсь в состояние чуждости и тем самым пребываю неизбывно в сугубо ложной жизни, которая оказывается непрерывной фальсификацией самого себя. Ясно, что большая часть тех мыслей, с которыми живет человек, не является только моими собственными мыслями. Мы не понимаем многих событий вокруг нас, поскольку мы воспринимаем и говорим о них с позиций навязанных нам мнений. Поэтому мы редко пытаемся осмысливать их заново. Суть вовсе не в том, что они для нас очевидны, но, скорее всего, в том, что говорят о них другие, навязывая нам свои мнения и оценки.
Мы отказываемся от собственного постижения подлинной реальности часто в силу того обстоятельства, что мы опасаемся за свою жизнь и поэтому скрываем свое собственное «Я» и как бы прячемся за «Я» других людей. Декарт не пытался скрывать свое «Я», поэтому ему приходилось прятаться в Голландии и в других странах. Голландия в XVII столетии была наиболее безопасной страной для оригинальных мыслителей, но даже и там Б. Спинозе приходилось скрываться в деревне. В кризисный период общество перестает быть подлинным сообществом, в котором имеют место сочувствие, любовь и симпатия, в силу чего возможна совместность или несовместимость между людьми. В этот период мое мнение есть, как правило, повторение того, что я слышу от других людей. Но кто есть этот другой, этот ответственный субъект, имеющий авторитетное мнение? Это есть совершенно «другой»; другими словами, тот, кто просто есть никто. Существует совершенно безответственное «Я», к которому всегда апеллируют разного рода демагоги. Когда я живу и думаю в основном тем, что говорят другие, тогда я замещаю свое «Я» массовым «Я», то есть самого себя причисляю к «народу», к «нации», к партии, претендующей на выражение «коренных» интересов того или иного класса, общества, нации и т.п., тогда вместо своей собственной жизни я пребываю в состоянии непрерывной другости. С одной стороны, имеет место подлинное и ответственное «Я»; с другой, массовое и безответственное «Я», которое именует себя общественным, «народным» и т.д. Между этими двумя путями и проходит наша жизнь. Лишь в той степени жизнь подлинна и есть реальность, в какой мы способны сохранять присущую нам индивидуальность в чувстве, мысли и действии. Но ныне всюду господствует псевдомышление и псевдо-рассуждение. Здесь наиболее важным оказывается механизм внимания. Скажите мне, говорит Х. Ортега-и-Гассет, чему вы уделяете основное внимание, и я скажу вам, кто вы есть.
Животное всегда находится вне себя, оно постоянно пребывает во вне. Оно есть вечное состояние другости, будучи погруженным в свое собственное окружение. Если животное не охотится или не ест, оно просто спит. Человек же есть живое существо, как бы брошенное в свой внутренний мир. В период кризисных и катастрофических изменений человек оказывается выброшенным во вне и, лишенный своего внутреннего мира, он возвращается в то природное состояние, которое делает его варваром. Варварами становились древние римляне уже во время правления Марка Аврелия. И ренессансный человек тоже погружался в варварство. Чезаре Борджа был прототипом нового варвара. Он был человеком тотального действия. Когда на первый план выступает деятель, человек действия, тогда неизбежны периоды варварства. И 30-летняя война в начале XVI столетия была ярким выражением возрождения в Европе варварства.
Структура средневековой жизни, будучи в жесткой зависимости от природных явлений, характеризовалась, тем не менее, отчуждением человека от природных процессов и явлений. Вовлеченный в христианскую веру, средневековой человек воспринимал свою жизнь как сверхъестественную задачу. Сам по себе мир для него есть нечто сверхъестественное, поскольку человек, вовлеченный в общину верующих, остается в пределе наедине только с Богом. В структуре средневековой жизни христианство было тем базисным условием, в силу которого неизбежным было признание ничтожности человека и природы как таковой. Отчаяние может быть определенной формой жизни. И если мы не понимаем смысла своей деятельности, а жизнь неотделима от самой по себе деятельности, человек не редко становится просто автоматическим существом. Многие люди задолго до христианства уходили в пустыни или прибегали к другим формам уединения. Пытаясь решать свои жизненные проблемы, человек редуцирует свои связи с другими людьми и вещами до совершенного минимума. Христианское решение жизненных проблем именно потому было обнаружено как универсальное и фундаментальное, что люди уходили из мира и обрывали все мирские связи, а природное как таковое было настолько обременительным, что приходилось неизбежно искать сверхъестественное. Если в античности бытие всего сущего понималось как природа, а сама природа и есть единство всего сущего, то в христианстве все природное или естественное оказывалось настолько греховным и уничижающим, что просто необходимо было обнаружить сверхъестественное.
Отбрасывание человека на обрывистый краймира есть точный символ первой стадии безнадежности и отчаяния. В этой ситуации человек вынужден редуцировать свой мир и свою жизнь к какому-то одному измерению или к такому единственному фрагменту существования, который сохраняет самые радужные надежды. В силу утраты возможности к разнообразной и прекрасной, так сказать, жизни и в силу, быть может, скрытого отчаяния упрощение внешних связей и отношений просто неизбежно. Возникают разного рода стремления; многое, если не все, кажется известным и вполне понятным, но совершенно недостаточно наличного и фактического знания. В период отчаяния вся жизнь человека пронизана негативностью, поскольку нигде он не чувствует себя в безопасности. Он пребывает в состоянии полной дезориентации, поэтому любая ориентация, гарантирующая быстрое решение основных жизненных проблем, легко находит своих сторонников.