Материал: Розанваллон Пьер. Утопический капитализм. История идеи рынка

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

2. Обобщение: рынок в географии экономических и политических пространств

Итак, в случае Франции рынок – во многом продукт государства. Кроме Франции такое положение наблюдается, пожалуй, лишь только в одной стране – в Испании. В Великобритании, Италии и Германии ситуация совершенно иная.

В первом приближении можно выделить еще две «модели» исторических отношений между рынком и государством.

1. Итальянско-неме цк ая модель . Рыночная экономика утвердилась без помощи государства. Более того, она развилась благодаря слабости и разделенности пространств политических суверенитетов. Тезисы Бешлера и Лэндиса155 по этому пункту, на наш взгляд, очень многое проясняют (этим авторам можно поставить в упрек лишь то, что они несколько поспешно применили их ко всем европейским странам). С их точки зрения, усиление экономической активности в Европе вплоть до установления рыночного капитализма в конечном счете можно объяснить противоречием между однородностью культурного пространства и неоднородностью политического пространства. Лэндис пишет: «Частное предпринимательство, благодаря сыгранной им роли акушерки и инструмента власти в рамках системы множественных и конкурирующих правительств (эти разнообразные системы контрастируют с империями Востока и античного мира, которые включали в себя весь известный мир), было наделено на Западе беспрецедентной и не имеющей себе равных социальной и политической жизнеспособностью» (С. 28). Лэндис и Бешлер показывают, опираясь, в частности, на отличие рассматриваемой ситуации от случая Китая156, каким образом наука и техника обрели экономическую продуктивность в раздробленном политическом пространстве, что было бы невозможно в рамках экуменической и объединенной империи. Действительно, в XVIII веке, например, центры текстильной промышленности в долине Рейна развивались гораздо быстрее, чем фабрики Фридриха II157. В целом первичные векторы экономического развития Европы проходят по этим политическим «пустотам», каковыми являются города-государства, торговые города, маленькие герцогства. Именно так, на периферии по отношению к складывающимся национальным государствам, и сформировалась торговая и промышленная Европа (см. случаи Северной Италии, Фландрии, стран Балтийского региона). В данном случае справедливо считать, вслед за Бешлером, что ответ на вопрос о происхождении капитализма как рыночной экономики следует искать в политической системе. Но историческое взаимодействие между экономикой и политикой, развиваясь в том же направлении, что и во Франции, тем не менее происходило здесь совершенно иным образом. В одном случае национальное государство создает рынок, в другом же случае – именно отсутствие национального государства позволяет рынку утвердиться.

В Италии и Германии причинно-следственная логика, связанная с функционированием отношений между политическим и экономическим пространствами, оказывается перевернутой. С XVIII века пестрая мозаика королевств, герцогств, княжеств, составляющих итальянское и немецкое политические пространства, становится препятствием на пути экономического развития, поскольку торговля оказывается парализована таможенными барьерами, сопровождающими эту политическую раздробленность. Переосмысление связи между экономическим и политическим пространствами выразилось в этот момент, особенно в Германии начала XIX века, в развитии меркантилистских концепций. В этом, например, смысл книг Фихте («Замкнутое торговое государство», 1800) и Листа («Национальная система политической экономии», 1841). Так, Лист предлагает взять за основу экономическое пространство – зону Таможенного союза158, – для того чтобы сформировать пространство политическое, которое сможет, в свою очередь, поддерживать и защищать эту зону. В определенном смысле, здесь именно рынок формирует государство. Во Франции же конца XVIII века развивающиеся либеральные концепции выражают противоположное требование – освободить рынок из-под влияния государства.

2. Английская модель . Английская модель предстает как своего рода золотая середина между французской и итальянско-немецкой моделями. В ней, безусловно, как и во французской, обнаруживается значительное влияние налоговой политики меркантилистов. Но бóльшую часть этой налоговой политики составляет таможенная политика. Английская королевская казна пополняется за счет налогов на шерсть (главный товар во внешних обменах). В тот же период главным ресурсом французского налогового фонда является земля, продукт внутренней торговли. Эта разница показательна и объясняет весьма специфические отношения, установившиеся между национальным государством и рынком в Англии. Как минимум до XVIII века налоги на внутреннюю торговлю там довольно низкие, а дорожные пошлины почти полностью отсутствуют (сети дорожных коммуникаций там тогда действительно были гораздо менее развиты, чем во Франции).

Независимо от этих собственно экономических факторов, английское государство было менее вездесущим и всемогущим, чем французское в ту же эпоху. Гражданское общество развивалось там более свободно и интенсивно. Жизнеспособность экономики и особенно быстрое проявление последствий промышленной революции в Англии можно объяснить этим исторически уникальным отношением между национальным государством и рынком. Этим же можно объяснить и то, что здесь гораздо менее сильны разного рода побочные негативные эффекты, которые в других странах вызываются специфическим типом артикуляции между экономическим и политическим пространствами.

Итак, нельзя рассматривать отношения между национальным государством и рынком в общем виде, не принимая во внимание разнообразие и комплексность этих различающихся исторических моделей. Глобальное объяснение этого феномена можно предложить, лишь если мы продемонстрируем, что государство и рынок отсылают к одному и тому же типу реальности. Это немыслимо в рамках чисто институционального определения этих двух понятий. Действительно, на институциональном уровне государство и рынок взаимно исключают друг друга и отсылают к двум диаметрально противоположным способам регулирования экономики и функционирования общества. Наша гипотеза состоит в том, что государство и рынок, как в момент зарождения, так и в динамике развития, можно рассматривать единообразно при условии, что мы понимаем их пространственно . То, как мы исторически представили их «размещения» (в математическом смысле слова), уже вписывалось в пространственные концепты. Теперь нам предстоит рационализировать этот подход.

Государство и рынок – не «вещи», это отношения общества к самому себе, вписанные в специфический способ организации социальных пространств . Поясним это определение. Возьмем государство. Оно является институтом, дифференцированной и централизованной организацией власти над обществом, лишь в той мере, в какой оно производит определенную территорию, то есть особую форму унификации экономических, политических, военных и культурных пространств. Национальное государство представляет собой определенный тип построения и артикуляции глобального пространства. Точно так же рынок – это прежде всего способ представления и структурирования социального пространства; и лишь во вторую очередь он является децентрализованным механизмом регулирования экономической деятельности через систему цен. С этой точки зрения национальное государство и рынок отсылают к одной и той же форме пространственной социализации индивидов. Они мыслимы лишь в рамках атомизированного общества, в котором индивид предстает автономным. Таким образом, национальное государство и рынок, одновременно в социологическом и в экономическом понимании этих терминов, не могут существовать в пространствах, где общество разворачивается как некое глобальное социальное бытие. Торговля, обмен и формы политической организации неизбежно принимают там иные формы. Поэтому национальное государство и рыночная экономика имеют смысл лишь в рамках общества рынка. Первично именно рыночное общество, оно и делает возможным новое отношение к пространству политической власти и к разным видам социального действия.

В этой перспективе, как мне кажется, и возможно понять в едином ключе различные исторические модели, которые мы упомянули. Особые конфигурации, которые они образуют, складываются из двух факторов:

1. Географическое местоположение в контексте распада империи. Национальные государства (Франция, Испания, Англия) сформировались на периферии бывшей империи. С XIV века различные формы политического контроля над пространством в Европе можно также анализировать в едином контексте, основываясь на анализе процесса распада политической формы империи159. К примеру, такие историки, как Рене Фальц, считают, что именно в силу своего имперского прошлого – и в еще большей степени, безусловно, его интерпретаций – Германия не смогла трансформироваться в национальное государство, как это произошло с другими королевствами Запада с XIII века. В действительности империя всегда подразумевает многообразие кодов и законов и большое юридическое разнообразие; она представляет собой довольно слабую структуру политического и культурного освоения пространства (особенно в том случае, если она смешивается с христианством, как это было на Западе). Ее распад производит внутри ее прежних границ раздробленное пространство, внутри которого рассеянные силовые отношения приводят к сохранению своего рода statu quo . Иное положение дел установилось на ее периферии, где смогли сложиться более сильные полюсы власти. На их основе и формируются национальные государства.

2. Эта разнообразные способы реорганизации европейского политического пространства порождают также различия в масштабе между политическими и экономическими пространствами. Значительный размер территории национального государства превращает его в своего рода замкнутую единицу, заключающую в себя меньшие по размеру экономические пространства; экономическое пространство городов-государств или маленьких королевств Италии и Германии, напротив, значительно превосходит их политическую территорию.

Именно это соотношение масштабов пространств позволяет объяснить европейскую специфику динамики отношений между экономикой и политикой, но опять-таки учитывая глубинное воздействие рыночного общества.

Такой географический подход к вопросу появления рыночной экономики и национального государства не только помогает разработать глобальное объяснение их развития . Он позволяет рассматривать в тех же терминах и их происхождение , то есть исторические условия, которые сделали их возможными .

Действительно, историческое изменение нельзя понимать как необходимость160. Однако как только историк перестает мыслить географически, он поневоле замыкается в этой перспективе. Историческое движение оказывается возможным – благодаря катаклизмам или медленному поступательному развитию, – если пространство рассматривается со всеми его впадинами и разломами, сгустками и пустотами, зазорами и перепадами уровня. Эти наложения и пересечения как раз и следует изучать; следует рассуждать в терминах однородности/неоднородности, в терминах плотности. Понятие «исторической возможности» можно использовать лишь в рамках такого пространственного представления социальных отношений и институтов. В отношении этого тезиса можно лишь подписаться под замечаниями Лакоста насчет слабости географического анализа у Маркса, каковая может служить объяснением его исторического детерминизма161. И действительно, завершенному миру остается лишь воспроизводиться, повторять само себя. Чтобы прийти к представлению о разрешении и преодолении исторических противоречий, нужно было одновременно положить конец истории и обездвижить пространство, исходя в рассуждениях из образа недифференцированного пространства и времени. Тогда как, напротив, именно благодаря впадинам и разломам и существует возможность исторического изменения. Географическая концепция истории представляет зарождение как возможность, потенцию. Историзирующая теория, напротив, обречена на то, чтобы выявлять неизбежные ростки будущего в прошлом. В этом плане весьма показателен тот подход, который, как правило, применяют к изучению истории капитализма. Бóльшая часть исследований сводится к локализации этих «ростков» (торговля, города и т.п.), а затем демонстрируется процесс их вызревания. В результате вопрос о происхождении остается в тени или, что по сути то же самое, рассматривается как чисто внешний (ростки в этой ситуации рассматриваются как привнесенные извне и производят «разлагающий» эффект в лоне структуры, считающейся однородной; см., к примеру, теорию Пиренна о возрождении торговли и развитии городов в Средние века). Ростки при этом не должны пониматься в качестве таковых, они по природе своей есть нечто невыразимое, как если бы они были своего рода виртуальностью, вписанной в историю с самого начала времен и лишь ждавшей своего часа. Именно эту роль объявления о начале истории, понимаемом как повторное начало, играет неявное представление о «сумерках обменов», из которых, как предполагается, Запад постепенно вышел в период «пробуждения» торговли в XI–XII веках. В пределе, по мере того как происходит прогресс в исторических исследованиях, и этот слишком простой образ разрушается, историк-историцист может дойти до того, что отнесет происхождение капитализма к началу всего известного мира – то есть уже ничего не сможет объяснить. Географический же анализ представляется гораздо более плодотворным. Но теперь, после этого методологического отступления, нам следует вернуться к национальному государству и рынку, чтобы показать, каким образом развитие самой экономической теории в XVI–XVIII веках воплощает – и выявляет – динамику отношений между этими двумя реальностями.

3. Рождение экономики как политической арифметики

Рождение экономики выражается в двойном процессе дифференциации и смешения. С одной стороны, экономика как практика утверждается в качестве автономной социальной деятельности. Теперь торговля и промышленность осмысляются сами по себе, в том, что отличает их от домашней экономики. Экономика как особый вид деятельности освобождается от какой бы то ни было привязки к частной морали. Параллельно экономика как наука складывается в смешении с политикой. Она становится политической экономией. Труды Бодена и Монкретьена во Франции, работы Хейлза в Англии хорошо выражают этот основополагающий двусторонний процесс, ведущий к радикальному разрыву с аристотелевскими концепциями, реабилитированными в Средние века.

По Аристотелю, экономическая деятельность в широком смысле – Аристотель называет ее «хрематистикой» – относится к сфере моральных действий. Он различает естественную хрематистику, домашнюю экономику, и искусственную хрематистику, которая заключается в торговой деятельности162. Первую он считает легитимной, поскольку она нацелена на приобретение благ, отвечающих потребностям и определенному использованию, в то время как вторая достойна осуждения, поскольку концентрируется на стремлении к прибыли ради прибыли. В этом различии можно угадать первый эскиз понятий «потребительная стоимость» и «меновая стоимость», и Аристотель не ограничивается здесь чисто моральным суждением. Не только во имя этики умеренности критикует он искусственность коммерческой деятельности и ту жажду богатства, которую она предполагает у торговцев. На самом деле точка зрения Аристотеля сложнее. На мой взгляд, ее можно понять лишь в контексте его концепции общественного устройства. Критикуя чистую хрематистику, Аристотель, возможно, в первую очередь защищает семейную структуру. Он интуитивно понимает социально разрушительный эффект искусственных и не-необходимых форм обмена. По его мнению, сохранение традиционных социальных структур возможно лишь при условии ограничения торговли. Поэтому он рассматривает социальную деятельность в рамках лишь двух форм естественной, на его взгляд, социализации: семья и полис. Вот почему для него различие между экономическим и политическим имеет фундаментальную важность. У этого различия прежде всего социологический смысл. Экономика и политика, – пишет он, – различаются не только в той мере, в какой различаются между собой домашнее общество и полис (ибо это и есть соответственно предметы этих двух дисциплин), но еще и потому, что политика есть искусство коллективного управления, а экономика – искусство управления одного163.

Современная экономика утверждается прежде всего через отрицание этого различия. Трактат Монкретьена «О политической экономии» особенно показателен в этом отношении. Монкретьен расширяет понятие экономики настолько, что оно сливается у него с понятием политики. «Вопреки мнению Аристотеля и Ксенофонта, можно утверждать со всей уверенностью, – говорит он, – что нельзя отделять экономику от управления (то есть от политики), не разъяв на части самую сердцевину ее Целого, и что наука приобретения благ, каковую они экономикой называют, суть одна и та же для республик и для семей» (Traité . Р. 31). В отмене разделения между экономикой и политикой выразились новые представления об обществе, в которых дистанция между частным и публичным сводится к вопросу о социальном масштабе: «Отрезки частного составляют общественное. Дом первичен по отношению к городу; город – по отношению к провинции; провинция – по отношению к королевству. Поэтому искусство политики опосредованным образом зависит от экономики; и поскольку оно в немалой степени соответствует последней, оно должно также следовать ее достойному примеру. Ибо хорошее правление в семье в конечном счете, есть образец и источник хорошего общественного правления» (Traité . Р. 17)

17

Там, где Аристотель видел качественную разницу, Монкретьен признает лишь количественную разницу, разницу в размере. В своем понимании общества он отныне исходит только из индивида и государства, отрицая автономию и специфику любой формы промежуточной социализации. Поэтому неудивительно, что Монкретьен говорит о политической экономии и рассматривает экономику как государственное дело. Кстати сказать, он, как известно, посвящает свою книгу Людовику XIII и Марии Медичи. Поскольку общество существует лишь благодаря государству, которое придает ему устойчивость и единство, то и экономика может быть не иначе как политической. Только вмешательство государства способно разрешить подчеркиваемое Монкретьеном противоречие между характерным для Франции «обилием людей» и тем фактом, что страна пребывает в упадке, и это при том, что работа признается как единственный источник богатства. «Наиболее достойное королей дело, каковым могут заняться Ваши величества, заключает он, – вернуть к порядку то, что от него отклонилось, урегулировать и определить границы ремесел, впавших в жуткий разброд, восстановить уже давно прервавшиеся и нарушенные коммерцию и торговлю» (Traité . Р. 30).

Но если общие интуиции Монкретьена действительно интересны, его экономическая мысль на практике остается весьма рудиментарной. Единственная ценность его книги состоит в общем утверждении политического характера экономики (идея, которую он, кстати, во многом заимствует у Бодена). Современная экономика утверждается по-настоящему благодаря Петти, Вобану и Буагильберу, осознавая себя как политическую арифметику .

Все эти авторы рассматривают экономику с точки зрения власти. Они пишут, обращаясь к суверену, именно его они рассчитывают убедить, ему жаждут давать советы. Новаторское произведение Уильяма Петти, датирующееся концом XVII века, особенно примечательно в этом отношении. Для Петти «все, кто занимается политикой, не зная структуры, анатомии социального тела, практикуют искусство, основанное лишь на произвольных догадках, подобное медицине старушек и знахарей-шарлатанов» (Préface de l'Anatomie politique de l'Irlande. Œuvres . Т. II). Он понимает, что управлять – это прежде всего считать и инвентаризировать. Основанная им арифметическая школа задается целью «сделать более разумными науки, связанные с управлением». Один из его последователей, Чарльз Давенант, напишет: «Наука расчета и делает министров министрами; в мире иль в войне – без нее невозможно хорошо вести дела» (De l'usage de l'arithmétique politique dans le commerce el les finances). Так, чтобы вести войну, объясняет он, следует иметь представление о реальном богатстве и населении страны-противника, дабы оценить, «сколько времени она сможет надежно обеспечивать военное снабжение». «Все может быть сведено к подсчету», – утверждает Жан-Франсуа Мелон в своем «Политическом сочинении о коммерции» (Essai politique sur le commerce ), двадцать четвертая глава которого называется «О политической арифметике». Именно по этой причине экономика как политическая арифметика основывается на статистике и складывается в науку. Петти говорит об этом ясно и однозначно: «Метод, который я использую <...> еще не очень распространен, ибо вместо того, чтобы пользоваться исключительно терминами в сравнительной и превосходной степени и чисто умозрительными аргументами, я следую методу (как образцу политической арифметики, которая давно меня интересует), состоящему в том, чтобы находить всему выражение в числах, мерах и весе: пользоваться лишь теми аргументами, что предоставляют мне органы чувств, и принимать в расчет лишь те причины, которые имеют очевидные основания в природе; аргументы же, исходящие из идей, мнений, желаний и всяческих людских страстей, я оставляю на откуп другим» (Arithmétique politique. Œuvres . Т. II). Таким образом, до середины XVIII века мы не встречаем ни одного настоящего труда по экономике в том смысле, в каком мы понимаем ее сегодня. Петти, Давенант, Буагильбер, Вобан и все их современники на самом деле никогда по-настоящему не интересовались экономической теорией как таковой. Они не стремились выработать глобальное объяснение всего экономического процесса. Их цель состояла прежде всего в том, чтобы оказывать непосредственное и конкретное влияние на государственную власть. Их задача ограничивалась демонстрацией пользы, в частности военной и налоговой, каковую суверен может извлечь из хорошего знания населения и богатств своего королевства. Вот почему большинство их произведений по сути представляют собой своды демографической и сельскохозяйственной статистики. Большая часть работ Петти, к примеру, посвящена попыткам учета населения больших городов при помощи комбинированного учета данных о жилье, рождаемости и смертности.

В XVI веке Боден уже ратовал в «Государстве» за регулярную перепись населения, цель которой – польза короля. Все крупные экономисты начала XVIII века будут заниматься систематизацией этого подхода. Вобан в своей «Королевской десятине» предложит учредить «чиновников или комиссаров по переписи населения». Аббат де Сен-Пьер, имевший обыкновение вбирать все идеи своего времени, кажущиеся ему прогрессивными, опубликует «Записку о пользе переписи» («Mémoire sur l'utilité des dénombrements »). «Не было ни одного хорошо организованного правительства, которое не узрело бы в переписи основу и опору республики», – отмечает Дюпен, ссылаясь на римлян (Œconomiques . Т. II. Р. 214). Статистика, таким образом, рассматривается как средство управления, она есть главная основа любой подлинной налоговой политики. Именно исходя из налоговых соображений Петти, Вобан и Буагильбер разрабатывают свои принципы расчетов. Они хотят продемонстрировать своему суверену, что их королевство богаче, чем кажется. Петти покажет, что «нация способна выдержать налоговое бремя в четыре миллиона в год, если того требуют обстоятельства, в которых оказалось правительство». В планы Вобана также входит доказать, что Франция намного богаче, чем думали в его эпоху. Буагильбер всю жизнь чувствовал себя неудовлетворенным оттого, что не смог заставить Шамильяра, тогдашнего генерального инспектора, испробовать рекомендуемый им новый способ налогообложения. Все эти «экономисты» были связаны с властью, которую они мечтали сделать просвещенной и которой стремились служить. Политическая арифметика понималась исключительно с точки зрения Государя и для него: это знание для государства. Показательны определения, которые даются этому выражению. В них всегда увязываются знания, производящие политическую арифметику, с властью, которую она дает. Дидро в «Энциклопедии» дает политической арифметике следующее определение (впрочем, местами напрямую заимствуя из «Универсальной энциклопедии торговли» Савари де Брюдона): «...это арифметика, операции которой имеют целью изыскания, полезные для искусства управления народами, такие как исследование числа живущих в стране людей; количества еды, необходимой для их пропитания; работы, которую они могут делать; времени, которое они могут прожить; плодородности земель; частоты кораблекрушений и т.п. <...> Искусный министр сделает из этого массу выводов для развития сельского хозяйства, для торговли, как внутренней, так и внешней, для колоний, для котировок и использования денег и т.п.».

Источник: https://studfile.net/preview/13656257/