В этом смысле у всех этих авторов еще не существует экономики как науки о богатстве. В качестве политической арифметики экономика связана со статистикой и расчетом; как политэкономия она смешивается с политической философией. Статья Руссо в «Энциклопедии», посвященная экономике, в этом плане симптоматична. Выводя различие между частной, или домашней, экономикой и экономикой публичной, или политической, с неявной отсылкой к Аристотелю, он определяет публичную экономику просто как управление. Его статья на самом деле – это статья по политической философии, у которой больше общего с «Общественным договором», чем с «Богатством народов»; и лишь совсем походя Руссо затрагивает налоговые проблемы или собственно экономические вопросы. В 1767 году в «Тайных записках» (Mémoires secrets ) даже говорится о физиократах как о «секте экономистов» в следующих выражениях: «Это политические философы, которые писали на темы сельского хозяйства и внутреннего управления»164.
Политическая арифметика утверждается в качестве отдельной дисциплины лишь постольку, поскольку обращается к усложненным расчетам. Считалось, что расчеты, полезные для законодателя, намного сложнее тех, что совершают торговцы, подсчитывая доходы от арбитражных операций и транспортные расходы. «В финансовых делах, – пишет Мелон, – самый мелкий служка умеет рассчитывать доходы и расходы <...>, и от этого еще очень далеко до какой-либо науки управления» (Essai politique sur le commerce ). По этой простой причине и не существует науки торговой арифметики наподобие арифметики политической, хоть и существуют простые учебники для торговцев.
Таким образом, в XVIII веке, по крайней мере до Смита, экономику как таковую обнаружить еще довольно трудно. Есть лишь торговля, с одной стороны, и политика – с другой. Первой посвящена огромная масса литературы, преследующей чисто утилитарные цели, наподобие знаменитого «Образцового негоцианта» Жака Савари, который будет переиздан несколько раз после первого выхода в свет в 1675 году (эта книга представляет собой практическое руководство, учебник, содержащий многочисленные сведения об оптовой и розничной торговле, векселях, законодательной регламентации предприятий, о типах мер и весов в разных странах; она была призвана «дать торговцам и негоциантам умение мудро управлять своими делами и преуспеть в торговле с другими странами»). С другой стороны, имеется также множество книг как по политической философии, так и по политической арифметике. Но настоящих книг по экономике действительно нет вовсе.
Этому «отсутствию» экономики есть несколько причин, о которых мы уже начали говорить. Первая заключается в том, что экономика рассматривается с точки зрения власти, и прежде всего в налоговом аспекте. Да и сама торговля понимается налогово: ее следует поддерживать и поощрять именно потому, что ее развитие может ускорить налоговые поступления. И вопрос о том, должна ли она осуществляться свободно, при минимальном вмешательстве государства, как того желает Буагильбер, либо же поощряться через учреждение «Экономической службы»165, как предлагает Дюпен, или «Генерального управления торговли»166, как предлагает Буланвилье, имеет лишь второстепенное значение. Важно то, что в обоих случаях экономика, словно разрезанная пополам, одновременно и по одной и той же логике сводится к торговле и расширяется до политики. Вторая причина этого «отсутствия» экономики вытекает из первой и заключается в том решающем факте, что с того момента, как домашняя экономика и связанные с ней формы социализации приходят в упадок, действительно понимать экономику как науку о богатстве становится возможным лишь в рамках относительно автономного и достаточно устойчивого гражданского общества. Если государь является субъектом политической арифметики, а негоциант – субъектом торговли, то экономика остается бессубъектной, пока нет настоящего гражданского общества. Вот почему у нее нет и объекта. И поэтому невозможно понимать становление экономической науки как медленное созревание концептов, которые постепенно формулировались и совершенствовались. Ее развитие также связано с природой отношений между обществом и государством. Именно учитывая этот момент, можно понять, к примеру, английскую политическую экономию. Она «опережает» французскую политэкономию лишь потому, что само английское гражданское общество опережает гражданское общество во Франции. Политическая арифметика сохраняла свое могущество во Франции еще долго после публикации «Богатства народов». Во время Французской революции наблюдается даже рост числа подобных сочинений. Новая власть понимает всю выгоду, которую можно извлечь из демографической и производственной статистики в налоговых и политических целях. Сочинения Лагранжа и Лавуазье по политической арифметике будут даже изданы по приказу Национальной ассамблеи. В предуведомлении к своей записке «О территориальном богатстве французского королевства» (1791) Лавуазье подробно доказывает важность политической арифметики для государственного деятеля. На его взгляд, именно благодаря таким расчетам и комбинациям французская нация сможет предпринять труд, который «заставит удивиться будущие поколения». То, что он пишет, весьма показательно: «Им одним (представителям нации) надлежит заложить для будущего основы такого публичного устройства, которое соединит в себе результаты сбалансированности сельского хозяйства, торговли и населения, в котором положение королевства, его людские, производственные, промышленные ресурсы, накопленные им капиталы будут словно нарисованы в виде простой и точной картины. Чтобы заложить основы этого устройства, каковое не существует ни в одной стране и каковое может существовать лишь во Франции, Национальному собранию достаточно лишь пожелать этого и проявить соответствующую волю. Нынешняя организация королевства, очевидно, наперед благоприятна для всех этих исследований. С помощью дирекций департаментов и районов генеральное управление может с легкостью дойти до последних ответвлений политического древа, до муниципалитетов: при подобном патриотическом согласии почти нет таких сведений, каковых мы не могли бы получить, почти нет таких работ, каковые мы не смогли бы предпринять» (De la richesse territoriale . P. 584).
Таким образом, экономика сводится к политической арифметике, когда государство представляется единственным действительным местом приложения инициативы в обществе и неотъемлемой формой национальной идентичности, когда оно доминирует над слабым гражданским обществом, которое существует лишь на уровне ограниченной социальной деятельности.
Критика политической арифметики в Англии есть не просто отражение недоверия к государству и заботы об учреждении большей свободы торговли. С этой точки зрения действительно классическая оппозиция между меркантилизмом и либерализмом почти ничего не объясняет. Политическая мощь и развитие торговли в любом случае оказываются взаимозависимыми. Было бы легко при помощи цитат продемонстрировать, что Кольбер во многих отношениях сторонник столь же полной свободы торговли, что и ратующий за нее Смит; с той лишь парадоксальной разницей, что Смит опасается негоциантов больше, чем Кольбер. Тем не менее в Европе XVIII века действительно налицо возрождение интереса к торговле. Галиани справедливо замечает: «Наши предки рассматривали зерно лишь с точки зрения политики и государственных соображений; мы же сегодня хотим рассматривать его как объект торговли» (Dialogues sur les blés . P. 25). Но это суждение не должно вводить нас в заблуждение, даже если оно, будучи сформулированным автором, которого в целом считают меркантилистом, оказывается тем более показательным. Политика и торговля – две стороны единого представления об обществе, в центре которого стоит государство.
Английская политическая экономия утверждает себя не просто в сдвиге этого отношения между политикой и торговлей и акцентировании внимания на автономии последней. Ее формирование связано с более фундаментальным изменением – возникновением нового представления о самой политике, как мы уже показали в предыдущих главах. Именно новая политическая практика и новое представление о политике позволяют объяснить развитие английской политэкономии от Локка до Смита. В то время как во Франции национальное государство смешивается с государством администрирующим и управляющим, английское национальное государство прежде всего стремится быть правовым государством. Эта разница очень существенна: когда мы говорим об английском государстве и о французском государстве, мы говорим о разных вещах. Отношение между государством как социальной формой, государством как юридической формой и государством как политической формой существенно различается в этих двух случаях.
Это различие, впрочем, очень ясно сформулировано Стюартом. Как и Руссо, Стюарт все же признает, что «политическая экономия для государства суть то же самое, что просто экономика для дома» (Recherche des principes de l'économie politique . Т. I. P. 3). Ho Стюарт также отмечает, что экономика и управление, даже в отдельной семье, являются двумя не сводимыми друг к другу идеями и преследуют разные цели. Он показывает, что у главы семьи двойная функция: он одновременно хозяин и администратор . Так он приходит к различению политэкономии, для которой необходим исполнительский талант, и управления, которое требует командной власти: администратор занимается первой, государь – второй. Стюарт – не «либеральный» экономист, но в то же время его видение отношений между экономикой и политикой не имеет ничего общего с видением всех авторов, мыслящих в рамках политической арифметики. Он рассуждает, исходя из наличия относительно автономного гражданского общества и государства, рассматриваемого как правовое государство.
Именно в этой перспективе следует понимать революцию в экономике, которую олицетворяет Смит. Адам Смит всегда с подозрением относился к политической арифметике. В «Богатстве народов» он пишет, что она не вызывает у него большого доверия. Эту позицию следует понимать политически, а не технически. Политической арифметике он вменяет в вину не только ограниченность и изъяны статистики, но и то представление об обществе, на котором она негласно основывается. Между прочим, именно поэтому он не представлял свою книгу как труд по политэкономии – эту дисциплину он определяет как «отрасль знания, необходимую государственному деятелю или законодателю» (введение к книге IV)167. Всем системам политэкономии, будь то меркантилизм или школа физиократов, Смит предпочитает «легкую и простую систему естественной свободы» в первую очередь именно потому, что он уже не пытается принять сторону государственного деятеля. Он мыслит, отталкиваясь от нации, – у него это означает: отталкиваясь от гражданского общества. Знание, которое он создает, – это знание о гражданском обществе и для гражданского общества. Поэтому он называет свой предмет наукой о богатстве, а не политэкономией. Не государство, а рынок является в его глазах истинным пространством социализации. В отличие от большинства своих предшественников, он уже не рассуждает в терминах оппозиции между домашней экономикой и политэкономией. И ту и другую сменяет наука о богатстве, которая задумана как наука о функционировании современного гражданского общества в рамках правового государства.
Таким образом, мы видим, как использование постулатов экономического либерализма в социальном и политическом контексте, не отвечающем тем историческим условиям (впрочем, идеализированным), отталкиваясь от которых работал Смит, приобретает совершенно иной смысл. Сведение идей Смита к простому экономическому либерализму приведет в Европе к таким последствиям, которых он не мог себе даже представить.
Сила науки о богатстве должна была сформировать интернациональную «культуру», преодолевающую все политические различия. Сама того не ведая, возможно, она таким образом воскрешает воспоминание об Империи, давая Европе объединяющую связь, которую та утратила с распадом христианства. Рынок готов был стать новым patria communis человечества.
Часть вторая
АВАТАРЫ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ИДЕОЛОГИИ
6. ПЕЙН, ГОДВИН И ЛИБЕРАЛЬНАЯ УТОПИЯ
1. Общество рынка и угасание политики
Как мы подробно продемонстрировали, неверно сводить рынок к простому экономическому механизму оптимального распределения ресурсов в мире, где они ограничены, к системе регулирования циклов производства и распределения богатств. Концепт рынка следует понимать прежде всего социологически и политически. И у Смита он предстает в экономической форме лишь постольку, поскольку Смит имплицитно рассматривает экономику как реализацию политики. Впрочем, бóльшую часть читателей-современников Смита это не вводило в заблуждение. Наиболее быстро и охотно идеи «Богатства народов» были подхвачены именно на политическом уровне. И лишь позже, к середине XIX века, Смита сведут к роли основателя политической экономии, превратив его в пророка и предка экономического либерализма, расцветающего в то время вокруг фигуры Бастиа168 во Франции и в рамках манчестерской школы в Великобритании. У такой «нормализации» Смита, впрочем, есть определенная подоплека. Она – часть великого предприятия по формированию экономического либерализма (в отрыве от всех его исторических связей с политическим либерализмом) как доминирующей идеологии на службе буржуазии. В конце XVIII века, напротив, тезисы Смита оказываются наиболее плодотворными как раз в сфере политической философии. Во многих отношениях он выступает как проводник или даже вдохновитель радикальных либеральных идей, достигших тогда расцвета в Великобритании и встречавших широкий народный отклик169. Даже во французском контексте нельзя не принимать в расчет прямое влияние его трудов на некоторых из наиболее известных теоретиков Революции. Так, «Богатство народов» было одной из настольных книг Сиейса, который видел в гармонии экономического мира основу нового социального порядка170.
Тем не менее именно в Великобритании Смит обрел наибольшую политическую плодотворность. Английский радикализм конца XVIII века, отмеченный трудами Годвина, Пейна, Прайса, Пристли, можно рассматривать как попытку использования концептов Смита для изучения политических вопросов. Этот процесс особенно отчетлив у Годвина и Пейна, которые, можно сказать, явным образом выражают и развивают политическую философию, исподволь присутствовавшую в произведении Смита.
И в частности, они выводят все возможные следствия из проводимого Смитом концептуального различия между обществом и правительством – различия, основанного на признании автономности формирования и регулирования рыночного общества. К примеру, этот вопрос составляет ядро книги «Common Sense» Томаса Пейна, опубликованной в 1776 году, в год выхода «Богатства народов». Так, с первых же строк книги он упрекает некоторых писателей в том, что те путают общество с правительством. С точки зрения Пейна, «общество и правительство не только представляют собой разные реальности, но у них еще и разное происхождение. Общество – результат наших потребностей, правительство – плод наших слабостей». Правительство, то есть политика, – не более чем второстепенная, остаточная реальность. «Общество, – пишет он, – есть в любом случае благодать, в то время как правительство, даже в своем наилучшем виде, – это лишь необходимое зло». Факт самодостаточности общества обосновывает перспективу угасания политики, отмирания государства и расцвета гражданского общества: «Чем больше правление приближается к республиканской форме, тем меньше остается работы у суверена» (Common Sense . P. 80). В рамках общества, понимаемого как рынок, нет больше места для отдельной инстанции регулирования и ориентации социального порядка (правительства). Практическое применение принципов Смита ведет, таким образом, к анархизму в первоначальном смысле слова, то есть к концепции неопосредованного общества, которое не нуждается в особом организованном управлении. В применении к политике принцип естественного совпадения интересов напрямую обосновывает анархистский тезис171.
Параллель между Пейном и Смитом, уже угадывающаяся в «Common Sense», прослеживается, на этот раз гораздо более явно, и во второй части «Прав человека» (Rights of man , 1791). Там Пейн сокрушается о том, что все относящееся к жизни нации было сведено и перемешано под общим словом «управление». В своей знаменитой главе «Об обществе и цивилизации» он стремится показать, что общество не нуждалось в правлении для того, чтобы развиваться. «По большей части правящий среди людей порядок, – пишет он, – не является производным от правления. Он происходит из принципов общества и из естественного становления человека. Он существовал раньше всякого управления и будет по-прежнему существовать даже тогда, когда формальное управление исчезнет. Взаимозависимость и обоюдный интерес людей друг к другу создают эти могучие узы, объединяющие общество. Землевладелец, фермер, фабрикант, торговец и все прочие процветают благодаря всеобщей взаимопомощи. Общий интерес регулирует их отношения и формирует их закон <...>. Одним словом, общество само для себя осуществляет почти все то, что обычно оставляют на попечение правительства» (Р. 185). Подобные высказывания словно бы прямо взяты из «Богатства народов». Обществом управляет только закон обоюдного интереса, а потому нет нужды в отдельном органе, за исключением «тех очень редких случаев, которые общество и цивилизация не могут сами решить удобным образом» (Р. 186). Чтобы обеспечить социуму сплоченность и мир, вполне достаточно принципа обмена и разделения труда. «Безопасность индивида и общности зависит в гораздо большей мере от непрерывного круговращения интересов, которое, проходя через миллионы каналов, питает человечество, чем от того, что могло бы сделать самое лучшее из всех правительств» (Р. 187). Впрочем, Пейн не ограничивается рассмотрением этого вопроса об отношении между обществом и правительством с политической точки зрения. Опираясь на американский пример, он столь же подробно показывает, что главным результатом отмены классической формы правления могло бы стать головокружительное снижение налогов, которое позволило бы каждому оставлять при себе бóльшую часть плодов своего труда. Видя в борьбе за отмену правительства революционную борьбу, Пейн, таким образом, идентифицирует демократию с обществом рынка . В его представлении эти две реальности переплетаются. Коммерческие отношения остаются для Пейна архетипом новых социальных отношений, которые предстоит учредить: торговля есть двигатель человеческой общительности и залог мира между нациями. Для автора «Rights of man » демократическая революция и подъем коммерции идут рука об руку. Однако политическая мысль Пейна остается более сложной, чем это можно подумать на основании многочисленных пассажей из «Rights of man», копирующих «Богатство народов». Действительно, он критикует любое правление в принципе, хотя иногда и кажется, что он отвергает правительства лишь «таковыми, какими они до сих пор существовали в мире». Порой представляется, что его критика сводится к изобличению «старых правительств», основанных на насилии, и что сам он говорит о необходимости учредить правительства, основанные на народном представительстве. Если безусловной целью Революции всегда было уничтожение правительств, основанных на насилии или принципе наследования, в дальнейших своих предположениях он, судя по всему, колеблется между учреждением общества, основанного исключительно на естественной гармонии интересов, и правительства, функционирующего по представительскому принципу. Чтобы преодолеть эту трудность, он прибегает к словесным уловкам, применяя для обозначения постреволюционной ситуации термин «всеобщая ассоциация» (association générale ) вместо термина «правительство». «Общество начинает функционировать с того момента, когда уничтожено формальное правительство, – пишет он. – Создается всеобщая ассоциация, и общий интерес гарантирует безопасность всех и каждого» (Р. 186). «Новое» правительство, таким образом, есть не что иное, как «народная ассоциация, действующая по принципам общества» (Р.189). Позже Маркс и Энгельс используют тот же прием, проводя различие между коммуной (новым состоянием) и государством (старым состоянием). Словом, именно у Пейна обнаруживаются истоки неясности марксистской мысли о государстве, которая предстает здесь в своем истинном свете – как прямой результат вытеснения вопроса о политическом в рамках идеологии общества рынка172. Но это не единственная неясность у Пейна. Действительно, он постоянно колеблется между двумя противоположными принципами: с одной стороны, утверждение прав человека, с другой стороны, утверждение принципа общей пользы. И здесь само за себя говорит различие точек зрения в двух частях «Rights of man». Он частично преодолевает это противоречие, попросту разнося во времени эти два принципа. В рамках борьбы против Старого режима демократическое движение идентифицирует себя с борьбой за права, в то время как в новом обществе царит принцип пользы и гармонии интересов. Поэтому идея демократии у Пейна противоречива: она является одновременно входом в сферу права через утверждение прав человека и преодолением этой сферы через признание верховенства естественного закона. Вот почему Пейн не может представить будущее демократии как движение борьбы за права человека. Демократия угасает сразу же после революции, она – лишь момент борьбы против старого общества. Здесь снова обнаруживаем истоки марксистско-ленинской теории отмирания демократии, основывающейся на различии между формальными правами (по Пейну, правами человека) и реальными правами (верховенством естественного закона в бесклассовом обществе). Мы также к этому вернемся. Сейчас же ограничимся тем, что подчеркнем глубокий смысл противоречивости Пейна в его попытке применения основополагающих идей Смита к решению вопроса о политическом.