Потому что в этом обществе не имеют права на нее. Потому что здесь нельзя говорить бог знает о чем в неположенном месте, невесть с кем, неизвестно когда. На все есть свой строго установленный порядок вещей, определенные иерархические ритуалы. И только строгое подчинение им, только абсолютно правильное их исполнение и соблюдение способно обеспечить чужакам «вид на жительство» или право гражданства. Здесь не разрешено - ни в прессе, ни на телевидении, ни по радио - высказываться на тему (или прямо заявлять) о том, что вас дискриминируют, потому что вы - другой. Интеграция предполагает, что вы заранее со всем согласны. Что признаете все, что существует, что вас все устраивает, что вы разделяете со всеми общепризнанные здесь ценности жизни. Франция как бы заставляет всякого иностранца любоваться самой собой, видеть в глазах других только свое прекрасное отражение и наслаждаться им. В такой «нарциссической» интеграции таится какой-то страх. Отсюда - все те запреты, препятствия, «пороги толерантности» и границы, «которые нельзя переходить», обрушенные на головы нашего непокорного и немолчащего поколения с целью его «укрощения». Все происходит так, словно общество хочет стереть следы самогу его присутствия в этом мире, следы его внезапно ворвавшейся в этот мир мысли, его языка…
Как будто здесь забыли о том, что правильно понятая речь другого - залог высшего равенства…
Но если мне бросают слова, я подхватываю их и посылаю обратно. Я понимаю других и в других понимаю себя. И то, как они понимают меня. И в окружающих меня молодых людях вижу примеры из моей собственной биографии.
Моя жизнь началась на замусоренном пустыре на окраине - там, где кончается город. Где останавливается его жизнь. Поэтому мы чувствовали себя изгнанными из общества, доводя до крайностей это свое ощущение: ломали, грабили, били витрины, употребляли наркотики, воровали все, что могли. Газетные хроники без устали сообщали об этом. Прежде чем начать писать, я сам тридцать лет жил в реальной «хронике событий». И моя жизнь за пределами города была столь же извилистой, как течение Сены. Хотя и она текла за пределами территории нашего существования. И для меня история моей жизни «запредельна»: мой мир по другую сторону жизни общества. Но река воспоминаний проложила свое русло во мне, и ее воды глухо журчат в моей душе.
Из глубин бездны ее я черпаю различные факты, картины жизни. Вот они снова встают передо мной, - приводят меня на берег Сены: разбитые в кровь лица, выбитые зубы, улицы, заваленные ранеными и трупами. Вой полицейских сирен. В воде плавают утопшие. Париж залит огнями, в свете фонарей и окон прекрасно видны все участники тех событий… Это - 17 октября 1961 г. Алжирский Фронт национального освобождения вывел людей на демонстрацию. Слышу, как кричат полицейские друг другу: «Сколько “крыс” удалось убить?» Демонстрантам надо было дойти до Триумфальной арки. Она служила символом Победы. Но полиция перекрыла все подходы к ней, и люди скопились на площадях возле вокзалов, в центре города. Столкновения были повсюду. Сотни убитых среди алжирцев. Сена выбрасывала трупы на набережные. В памяти моей они всплывают до сих пор. И я отчетливо слышу крики людей, гудки машин скорой помощи, вижу, как санитары несут раненых на носилках… Демонстранты теснятся, отступают, дают возможность проехать машинам скорой помощи. Помню все эти древние жесты людского отчаяния, горя, выражение лиц. Помню, как серые воды Сены текли, смешанные с кровью… Но люди шли тесными рядами. В них стреляли, их ранили, их подбирали, но они все шли… Им было приказано выступить в защиту сражавшегося Алжира… Многие звали на помощь, а многим уже не хватало и дыхания кричать… Убитых вылавливали из реки, подбирали на набережных, завертывали в газеты… Они остались безымянными. Никто не помнит их лиц. Они мумифицировались в пыли архивных документов. Их забыли. Так лучше сохранить тайну.
Алжирская война была предметом скрытой цензуры. Вежливой формой информационного умалчивания. Кинематографистам не удалось ее запечатлеть, а литературе описать. Конечно, и в эти времена нашлись люди, достойные уважения. Немало граждан - и французских, и бельгийских - внесли свою лепту в дело освобождения алжирского народа и помогали ему в борьбе за независимость, отстаивая идеалы гуманизма. От Луизы Мишель - соратницы Эль-Мокрани - до Анри Аллега… Еще в 1871 г. под предводительством Эль-Мокрани более 120 000 повстанцев-кабилов заставили содрогнуться колониальную Францию. Ее армия подавила это мощное восстание, и его вожди были отправлены в ссылку в Новую Каледонию, где они разделят трагическую судьбу побежденных французских коммунаров.
Анри Аллег, будучи главным редактором газеты французских и алжирских коммунистов «Альже Републикэн», в годы Алжирской войны (1954-1962) вел активную пропаганду за предоставление Алжиру независимости, был схвачен французскими властями и жестоко пытаем во время допроса (пояснение наше. - С. П.).
Немало их умерло под пытками, а сколько было заключено в тюрьмы за отказ сражаться против алжирцев! Те из них, кто сегодня остались в живых и помнят об этом времени, говорят о своей роли и о своей помощи алжирскому народу как о само собой разумеющемся деле, ибо они стояли на антирасистских позициях, имели антиколониалистские убеждения. А сколько было тогда оказано всякой помощи со стороны гражданского населения Франции по укрытию тех, кто дезертировал из армии, не желая воевать с Алжиром, сколько партизан нашли убежище, сколько было сделано для алжирских повстанцев пропусков и документов, чтобы облегчить им переход через границы; сколько честных адвокатов защищало тех, кого судили…
А ведь уже 12 ноября 1954 г. (восстание началось 1 ноября. - С. П.) премьер-министр Франции объявил по радио, что «Алжир - это Франция», и никто не потерпит никаких внутренних беспорядков… Министр внутренних дел вторил ему, говоря, что Франция вся - от Фландрии до Конго - будет подчиняться единому закону. Что у нее будет единая нация, единый парламент, единая конституция и единая воля…
Недаром ведь еще в 1846 г. французский маршал Бюжо, выступая в Алжире, сказал: «Эта земля нам дарована Богом! Здесь даже урожаи можно собирать по два раза в год!.. Здесь свободно могут заниматься земледелием три миллиона человек…» Маршал, знакомый с крестьянским трудом, забыл только о том, куда он денет людей, уже живших на этой земле…
Я не говорю о том, сколько молодых французов погибло в войне 1954-1962 гг., которую называли просто «операцией по поддержанию порядка». Табу и до сих пор тяготеет над историей этой Войны… Это было время моего детства. А что может думать о войне ребенок, увидевший бомбардировщики, вертолеты, кружившие над деревней, пулеметные ленты, которые тащили на себе военные, солдат, униформы, каски, кинжалы за поясом людей в камуфляжах, сверкавшие в лучах жаркого кабильского солнца?.. О жестокости этой войны многое умалчивают, «чтобы не бередить старые раны». Но что-то стыдное таится в глубинах коллективной памяти французов… И что-то такое, чего я не осознавал в детстве, но что составляет мою сущность, связывая меня глубинно с моим народом, с его движением, стало проявляться именно тогда, когда я попал во Францию.
В Париже, в октябре 1961 г., я открыл для себя страницу Истории. Для этого надо было окунуться в нее мне, мальчишке, соприкоснуться с ней. А разрушить в себе ребенка очень трудно. Почти так же трудно, как и родить его… Я увидел Францию жестокую, пылающую ненавистью. Время войны многое расставило по старым местам, и политики снова велели солдатам расстреливать мирных людей и вбивать гвозди в ладони распинаемых пророков… А «демократы» (и их «левые») молчали. Недаром они сегодня так снисходительны к иммигрантам, ощущая свою историческую вину. Совесть у многих нечиста, хотя забвение в этой стране, кажется, является национальным долгом. Но кому хочется вспоминать об облавах, о гильотине, о расстрелах демонстрантов, о пытках электрошоком, о всей той «грязной работе», которую пришлось выполнять оккупантам по укрощению повстанцев? Французы считали себя жертвами, а не палачами. И войну свою называли «умиротворением» алжирцев, говорили не о «военных действиях», а о «событиях» в Алжире, никогда не упоминая о том, что там гибнут тысячи людей… Пытки были официально разрешены под названием «умеренное психологическое давление»…
Вот почему я вспоминаю день 17 октября 1961 г.: я впервые увидел работу машины ненависти и убийства… Еще и сегодня, в 1995 г., когда я пишу эту книгу, я смотрю на предательства политиков глазами того мальчишки, который впервые в жизни столкнулся с массовым расстрелом людей, с морем крови. Хотя опытом осознания истории я уже умудрен.
17 октября 1992 г. мы собрались на набережной Жаммап в Париже. Многочисленная молодежь, пришедшая сюда, бросала красные гвоздики в канал Сен-Мартен. В память о погибших в Алжирской войне. Эта память жива среди молодых иммигрантов. Но она не упорядочена. Сегодняшние подростки, бушующие здесь, напоминают, конечно, о прежних волнениях алжирцев и о том, к чему они могут привести. Но когда их бунт подавляют, то делают это вдвойне жестоко, чтобы одно историческое сопротивление не влекло за собой другое…
Мир моего детства словно распался на фрагменты, и мне порой трудно собрать их воедино, чтобы родилась верная картина жизни и что-то важное не исчезло из нее. Но одно я могу сказать точно, как бы вызывающе это ни прозвучало: должен признаться, что я так и не интегрировался в окружающий меня сегодня пейзаж, скорее я до сих пор пытаюсь акклиматизироваться здесь… Я долго ощущал себя здесь птицей, выкинутой из гнезда чьим-то проклятием и долго еще летающей вокруг этого гнезда, совершенно пустого. И долго еще глядящей на него. Так и я много раз в своих снах возвращался в родную Кабилию в поисках осколков моего детства. Но там, где я родился, лежали лишь груды костей. Я собирал их и относил к себе домой, в бидонвиль на окраину Нантерра. Складывал их там в своем бараке, сооруженном из досок и покрытом волнистым толем, на котором поверх, чтобы крыша не улетела, лежали две старые автомобильные шины…
Эти бараки, стоявшие в грязи, где я жил, составляли единое целое с окружавшим их пейзажем. Я закрываю глаза и вижу бабушку, которая уже умерла, но я ясно вижу ее, такую маленькую, морщинистую, словно не разжатая до конца ладонь, хрупкую, согбенную всеми выпавшими на ее долю унижениями, деликатную, скромную, но полную энергии. Открываю глаза и не вижу ее. Закрываю снова и ищу дорогу, по которой иду среди руин. Я не брожу, и даже не знаю, что ищу. Иду, чтобы найти место, где лежат мертвые. Для каждого из них нахожу нужные слова. Даже для тех, кого никогда не видел. Хотя не знаю ни одной молитвы… Я знаю, что Зло, как и Добро, как и все святое, что есть на земле, вписано изначально в человеческий опыт, в жизнь людей. Я верю в это. Но я не религиозен. И для меня все те, кто жив, кто жил и уже ушел, самоценны сами по себе. Я всех их храню в своей памяти. И с исчезновением одного из них мне становится так же одиноко, как если бы я потерял их всех…
В старой кабильской сказке говорится о том, что души умерших парят вокруг живых, подобно невидимым птицам. И если чья-то душа узнает родственную душу, ту, что понравится ей, она сядет на плечо к человеку и будет ему петь…
С уходом из жизни моей бабушки я заметил, что значит прерванное время. Она, моя бабушка, словно орошала меня своей любовью, питала мою кровь. И когда ее не стало и я оказался один в Париже, на улице, в пустоте, когда я погрузился в отчаяние и ожесточился, когда ничего уже меня не удерживало на этой земле, кроме какой-то бессмысленной ярости и злости, которой исполнилась моя жизнь, и я готов уже был совершить любое преступление, она, моя бабушка, спасла меня. Ее образ возник передо мной, ее голос шептал мне молитвы, пытаясь вселить в меня давно утраченную надежду… Какие-то фразы, которые она мне говорила в детстве, всплывали в моей памяти, звучали как заклинания в моем одиночестве. Они и сейчас иногда начинают звучать в свете утра. Словно кто-то из наших предков проникает в нас с лучом солнца и хранит нашу душу… Очищает ее, проясняет сознание, прорастает в нас, подобно диким цветам на кладбищенской земле… Смертны тела наши, но бессмертна сила духа, какую бы форму он ни обретал…
От Алжира до Франции и от Франции до Алжира я могу протянуть ствол, ветви, крону своего генеалогического древа со всеми его гнездами и птицами в них. Может быть, в корнях его и прячется наша ностальгия?
Я помню все сказки и предания, которые рассказывала мне моя бабушка. Но, взрослея, я испытывал необходимость и в познании истории моего времени. И несмотря на все мое уважение к своему сообществу, мне не хотелось бы механически смешивать мой жизненный опыт с традицией жизни моего народа (кабильской) или того общества, в котором я живу. Хотелось бы попытаться обладать полнотой всей жизни, влиться в ее целостность. Но это только мое желание. А пока я нахожусь в состоянии различения себя и других. И эту мою с ними разность я ощущаю вполне объективно. Но я предпочитаю лелеять ее, оставаться в одиночестве и отвергать всех тех, кто пытается сделать из меня или «французского француза», или «алжирского алжирца». Я вырос в мире, пересеченном и кабильской традицией, и влиянием французской культуры. И отстаиваю сегодня свое космополитическое сознание, которое свойственно иммигрантам во всем мире.
Иммиграция, как я ее вижу, - это множество отцов, матерей, братьев, сестер, и я испытываю к ним ко всем нежность, смешанную с уважением. Но если кто-то из них будет ограничивать основной принцип моего существования, мою человеческую свободу, я буду вынужден перестать уважать это сообщество…
Время покажет, что это: удача или трагедия - быть сыном иммигрантов. Хотя у меня и было многое отнято в жизни, но я так и остался им навсегда. И как ни странно, в этом своем человеческом качестве я не испытываю ничего унизительного, но наоборот, мне это кажется замечательным… Счастье - это трудное дело, но я прилежный ученик. В бедных детях меня особо трогает их неистовое желание радости, почти слепая вера в радость, фанатическое ожидание радости, сияющее в их глазах…
Писать для меня означает акт сопротивления, в котором утверждается моя идентичность: идентичность ребенка, выросшего в «периферийном Магрибе», на окраине французского города, где жили магрибинские иммигранты… Начать писать о себе - значит пойти по дороге, которая ведет на встречу с другими…
Многие годы мой отец работал на заводе. В ритме токарного станка, на котором он обтачивал металлические детали. Работал по двенадцать часов в день, как и все остальные из его бригады… Возвращался домой опустошенным, вымотанным. Утром снова шел работать. Однажды вход на завод оказался закрытым. Все были уволены… Но грохот станков еще долго звучал в его уставшей голове. И ему все казалось, что какая-то часть его осталась там, зажатая станком…
Он мало говорил, ему было тяжело дышать, он словно был придавлен грузом вечной нищеты. Но никогда отец мне не был столь близок, как теперь, когда я вспоминаю о нем… Я словно возвращаюсь к нему, наделенный новым пониманием жизни. Новым осознанием всех нас… Мы жили тогда на севере Франции, и это было время, когда еще существовал, как тогда говорили, «рабочий класс». Исполненные значения слова…
В Нантерре, где я жил, достаточно было перейти кольцевую автодорогу, чтобы оказаться в другом мире: из города, где царило знание (там находится известный французский университет. - С. П.), вы попадали в «транзитное» поселение иммигрантов - символ того времени… Повсюду - заброшенные пустыри, грязные неасфальтированные дороги, деревянные бараки, множество бедных мужчин, женщин, детей… Ребятишек было особенно много на «кладбищах» сломанных автомобилей, которых свозили сюда со всего города. Мы отличались своим особым «загорелым» цветом кожи, будто провели всю жизнь в тропиках… Когда мы познакомились с маоистской доктриной «Народного дела», можно сказать, что к нам пришло некое «этнологическое прозрение»: мы действительно были «зонарами», «окраинными» жителями, похожими на дикарей из джунглей… От нас исходил некий «экзотизм», и потому «леваки» той эпохи, пристально изучавшие наше существование, присматривались к нам с особым интересом…