Статья: Живущие на окраинах: социальные изгои или забытые граждане

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Шел май 1968 г., время революционных замыслов, надежд на то, что люмпен-пролетариат перевернет буржуазный мир… Сейчас можно только улыбаться, видя, что сама революционная идея оказалась утопической и потеряла всякий смысл. Особенно после краха Советского Союза… Теперь рабочие предоставлены самим себе или заботам каких-то жалких профсоюзов… Вокруг них - идеологическая пустота, в них - тоже. И большинство задумывается, как выжить в одиночку…

Бедные иммигранты. Их положение не улучшилось в последние годы: сегодня попросту хотят очистить мир от них, чтобы и следа не осталось. Чужестранец был всегда здесь чужаком, даже если служил общему делу: так было и в эпоху Первой мировой войны, и в эпоху индустриализации, когда нужны были рабочие руки и тела, закрывавшие пулеметные амбразуры… Между прочим, неслучаен этот милый концепт «Неизвестный солдат» и памятники ему… Нельзя ничего и поделать с лозунгом «Свобода, Равенство и Братство!»…

В Нантерре улицы носили названия цветов. Я жил в квартале Маргариток, между пустырем и бетонными многоэтажками, и надо сказать, что у здешних ребят вовсе не было «цветочного» рая. Чтобы знать это, не обязательно быть дипломированным ботаником… Дети кишели здесь, как муравьи, постоянно плодившиеся в тесных жилищах. Об этих «транзитных» поселениях 60-70-х гг. ХХ в. теперь никто из общественных деятелей не хочет и вспоминать… Поселения несчастных… Повсюду на земле к их судьбе царит много безразличия. Демократия идет по своему кругу, пожирая самых слабых, и сегодня еще отнюдь не исчерпана ее каннибальская суть. Справедливости никакой нет, разве что осталась некая моральная основа - жалости. На ней и покоится новый «общественный договор»: «договор» с нищетой…

…Но «милость» благотворительности - это чудовищное благодушие. Пожертвования отдельных лиц не искоренят нищеты, а только умножат ее, превращая ее из феномена социальной несправедливости в объект сомнительного сострадания…

Школу я посещал ровно столько, сколько хватило времени, чтобы научиться писать, читать и считать до тысячи. Мне этого показалось достаточным. И без того хватило жестокости учителей, зачастую проявлявших свою нескрываемую агрессивность по отношению к ученикам бедняцких школ. Хватило проявлений бытового расизма со стороны французов, хватило всей этой напряженной атмосферы войны «своих» и «чужих». А ведь учиться в те времена было роскошью не только для детей иммигрантов, и родители выбивались из последних сил и возможностей, чтобы их дети посещали школы… Получили хотя бы свидетельство об окончании начальной. Но я не сдал ни одного экзамена…

Потом началась долгая дорога скитаний, где меня, как и любого подростка, поджидали и опасность, и интересные открытия. Юность - самый сложный и трудный возраст, самый непонятный для других. Взрослый человек сам словно никогда не был подростком…

Забыл, что доблестью юности всегда было безумие. В 13 лет откуда взяться мудрости, которая заменяет снисходительность у стариков?..

…Для ребенка, выросшего в гетто, первым его бунтом всегда становится преступление. Нищета, основная болезнь пролетариата, управляет всеми его поступками. Отсюда не только попрошайничество, но и воровство. Я помню, как хотел есть, - здесь многие знают, что такое голод. И я крал, и у меня были свои побуждающие мотивы для этого. Я вовсе не хочу себя оправдывать: сама реальность этого мира служит оправданием. Честность здесь - уже сама по себе роскошь. А в витринах все выставлено напоказ так, словно призывает совершить кражу… Сами обстоятельства преступлений будто взывают к ним. Отвергнутые обществом потребления, которое предполагает формулу «быть - значит иметь», мальчишки и сегодня хотят «иметь», чтобы «быть». Но нормальные способы присвоения им недоступны. И воровство остается единственным способом добиться хотя бы временного, хотя бы иллюзорного «бытия». С возрастом я понял, что многие воры вовсе не против собственности. Наоборот, они ее утверждают. Для них кража - это способ овладения чем-то, и «имея» это, они таким образом по-своему интегрируются в общество, где «иметь» означает «быть».

…Преступником не рождаются. Им становятся в соответствии с обстоятельствами вашей истории. Но как только ошибка совершена, общественный кодекс обнаруживает свое истинное, а не иллюзорное лицо, и преступника ведут в тюрьму…

Я был заключен в исправительную колонию в четырнадцать лет… Там я прочел поэзию Франсуа Вийона… И в ней узнал самого себя. Это правда, что книга - лучший помощник человеческой душе… И хорошо, что в начале своего жизненного пути я встретился с великим Вийоном. Испил вместе с ним всю горечь тоски одиночества…

В глазах своих сокамерников я выглядел безумцем… Да, я много читал… Но я уже был убежден, что даже в заключении, а может быть, и именно в заключении, чтение дает странное ощущение свободы… Вийон меня научил и тому, что ни один настоящий поэт не может быть признан государством, - его, государства, «официальная культура» и есть смерть истинного искусства… И я мало-помалу, читая «Балладу повешенных», проникаясь мыслями Поэта, сочувствуя ему, идентифицировал себя с ним… Начал предпочитать воображаемое реальности. И если мои молодые сокамерники были заняты тем, что готовили побег, то я жил в заключении, чтобы понять самого себя. Хотел увидеть Свет сквозь тюремные стены… Каждый человек в недрах своей личной истории ищет для себя собственную легенду. Но если он в заключении, то его жизнь имеет смысл только тогда, когда он хочет знать Правду.

…Каждый мой проступок, совершенный в молодости, был выражением моей свободы - так мне казалось. Той свободы, которая была немыслимой для моего отца. Этот воображаемый акт «свободы» хотя и был скандальным, но он меня противопоставлял (в реальном смысле этого слова) «другим» - и «примерным» французам, и «хорошим» арабам. У меня не было других возможностей для самоутверждения - и моей молодости, и моего происхождения, - как только в этом акте, в этом остром желании и жизни, и смерти одновременно. Конечно, было очевидно, что я этим самым освобождался от того груза, который давил жизнь моего отца. Который он нес всю свою жизнь. Я словно ощущал в себе всю его тяжесть. И я мстил за него. Я и до сих пор частично несу в себе этот груз. Но хотя он жжет меня изнутри, режет по живому, как острый нож, я и сейчас не испытываю той степени ненависти, или гнева, или мести, которые подтолкнули бы меня к злоупотреблению этим «ножом»…

Совершая свои хулиганские поступки и кражи, я это делал, как и многие другие магрибинские подростки, как они это делают и по сей день, будто их виновность может каким-то образом стать антиподом смирения и покорности их отцов…

Но во французском обществе рабочий-иммигрант, каким бы «невинным» он ни был, всегда находится под подозрением. И он принимает эту «маленькую смерть». Она становится частью его существования. Другая часть его - его дети, и я, как и они, словно был отброшен куда-то вдаль, вперед. Я был той частью, которая непокорна, которая жаждала мести, хотела вызывать к себе ненависть других, а не их жалость. Такого рода «виновность» исполнена попытки абсолютной самоидентификации в окружающем обществе: ведь если на тебя указывают пальцем, значит, ты - особенный, отличный от других…

И мое хулиганство, в сущности, было всего лишь средством защиты и возрождения неосуществившейся, нереализовавшейся силы моего отца. Семья, моя собственная семья, стала мотивом всех моих преступлений. Во имя ее я совершил их… Я воскрешал таким образом родного отца, пронзенного стрелами общества, в котором он жил. Только так, мне казалось, я мог выйти на дорогу Жизни…

Мне долго пришлось жить в мире, лишенном нормального языка, тех слов, которые формируют самосознание человека. Городская окраина научила меня арго, где было больше ругательств… И когда я начал читать, то это было тоже актом сопротивления общественному насилию. А читать я стал подростком. И жил уже, как мог, используя порой и постыдные средства. Но реальная жизнь всегда предает ваши идеалы… И если кто-то выживает, то уже становится безжалостным ко всему и прежде всего - к самому себе. И если я начал писать, то потому, что каждый человек сам по себе - уже рассказ, агонизирующий рассказ, где агония имеет свой изначальный греческий смысл - борьбы. Только борьбы словом…

Осмелиться жить. Изо всех сил жить, несмотря на все ее посланные тебе проклятья. Человек пытался это делать во все времена…

История молодежи из иммигрантских слоев несет в себе свое богатство, свои особенности, которые никому не удалось раскрыть. Все попытки его определить имели мало общего с реальностью. В этом мире, вывернутом наизнанку, и слово-то для номинации этого поколения нашлось только в языке «наоборот» - на верлане, и оно закрепилось на всех уровнях, оставив нам горький привкус: «бёры». В нем как бы стыдливо зашифрованы «арабы», но сколько же можно существовать за прикрытием из антирасистских плакатов? Пора уже перестать служить просто пищей для утешения совести тех, кто разоблачает пороки своего общества. Надо помнить, что наши спасатели могут превратиться и в наших тиранов… И у современной «левой» части французского общества, как и у очарованной ориентализмом буржуазии прошлых веков, есть некий вкус к экзотизму: вот уже и успешных выходцев из среднего класса, имеющих «арабское» происхождение, называют «бёр-жуазия»…

Молодежные ассоциации 80-х гг. ХХ в. имели вызывающие симпатию лозунги, хотя и попахивали фольклором. А надо было серьезно разобраться в том, что такое культурные различия, в чем состоит особенность этих самых «бёров», а не стирать или благодушно замазывать реально имеющуюся разность. Разность культур, разность самих концептов жизни и смерти, рождения человека и его гендерных предназначений, закрепленных в традиции, в менталитете, в существовании и современного поколения магрибинцев, вышедших из иммигрантских слоев. После знаменитого «Марша бёров» 1983 г. так и не произошло ничего особенного, не возникла ни одна сколько-нибудь солидная, действенная ассоциация, которая могла бы сегодня свободно выражать свои идеи. Получилось, что «бёры» просто неспособны чего-то добиться…

Я могу судить, потому что сам «вышел» оттуда, из этих «обломков» городской периферии, а это вам не древнегреческие и не древнеримские руины… А ведь молодые из иммигрантских слоев (их было 70 000!) прошли через всю Францию, прошли с надеждой, с почти наивной верой (как и те, в 1789 г., революционным лозунгом которых вдохновлялись современные молодые люди) в то, что они смогут получить достойное образование, достойную работу, достойное жилье, смогут более активно участвовать в общественной жизни, в городском самоуправлении, добиться для всех иммигрантов права голоса на выборах, а не только для тех, кто родился во Франции. Практически они требовали свою реальную интеграцию в республиканское устройство со всеми его ценностями и установками. Требовали признания себя полноправными французами, а не частью французского общества. Они верили в то, что голос их наконец-то будет услышан, что ими, их судьбой заинтересуются все. Им хотелось жить нормально, спокойно, без особых волнений, без внутренних катастроф, хотелось слиться с окружающим их миром. Но все это оказалось иллюзией: идеалы «Свободы, Равенства и Братства», идеалы 1789 г., засевшие в их головах, были предназначены не им. Они служили и служат другим интересам.

Молодые люди из иммиграционных слоев все более заметны в жизни общества, но не в его культуре. Их там как бы и нет. Они там невидимы. И эта их «невидимость» весьма знакова. Хотя они все чаще на первых ролях в газетных хрониках, их лица мелькают в кинофильмах, они играют в театре, они - на страницах книг, они могут быть и их авторами, так что в искусстве они не забыты тоже. Однако образ, который они формируют, влияет на общее суждение о них, а эти суждения требуют развенчания. Потому что французское общество, фетишизируя редких представителей молодых магрибинцев, добившихся удачи или популярности, не желает рассматривать процесс вхождения иммигрантов в его культуру как естественный. Оно не вливает отдельные удачи и успехи в общее русло и воспринимает их присутствие в культуре как некую «волну» или «прилив». Французское общество и изолирует их, и возносит на пьедестал, и происходит это довольно интенсивно, хотя речь идет лишь об отдельных примерах, отдельных личностях.

Как в кинофильмах с участием магрибинцев: они там есть, но их там как бы и нет. Они - сами по себе. Вот и в жизни, как в кино: молодому арабу никогда не дадут роль «возлюбленного» (героя-любовника, «премьера», как говорят в театре), ибо его персонаж - не достойный этого. Молодым арабам в культуре, как в языке, отведена особая роль: они живут в рамках верлана, куда их поместили. Хотя верлан - это только их крик о себе, преходящая необходимость, почти что условный рефлекс. Вот почему они сегодня чаще манифестируют свою жестокость. А им нужен другой язык, другое самовыражение. Не разговорное, но литературное, письменное, не язык жеста, но язык знания. Именно поэтому арабский ребенок из французского предместья должен знать французский как родной. А обрекать молодежь на «верлановское» существование - значит создавать из них образ вечно мародерствующих хулиганов, которых ловит полиция, обрекать их на «прочтение» окружающего мира «наоборот».

Мы должны сражаться настоящими словами, чтобы разрушить миф, созданный о нас обществом. И настоящая трансгрессия, переход через границу своего «зонарного» существования, своего городского гетто, молодые люди осуществят только тогда, когда овладеют языком, на котором говорит образованное общество. За это сейчас мы боремся изо всех наших сил. И настанет время, когда мир заговорит и о наших писателях, и о наших художниках, и о наших скульпторах: никто не может существовать вне культуры. Каждый человек несет в себе культурную составляющую. А нам пока отводят место только в плане способности к насилию, которое будто бы и является нашим единственным «языком». Разве можно внушать арабским детям в школе, что они не «поддаются культуре»? Будто речь идет о каких-то первобытных дикарях…

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1227671/