- Вот набрёл на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это всё равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так!
- Да что, скажешь ли?
- А магарыч-то какой? магарыч?
- Ну? - понукал Тарантьев.
- Погоди, дай ещё подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.
- Разве я другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии… помнишь? Свинья ты этакая!
- Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит!
- Кой чорт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? - с досадой сказал Тарантьев. - Что ты меня мучишь? Ну, говори.
- Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю»…
- Ну? - нетерпеливо спросил Тарантьев.
- Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим ещё, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо; что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у неё, не хочет.
- Ну что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать - вот и всё, - сказал Тарантьев. - Какая же выгода? Где магарыч?
- Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть…
- Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.
- Где у него деньги-то? - спросил Тарантьев. - Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч…
- Ты мне только мигни тогда, а я уж заёмное письмецо заготовлю… на имя сестры: «занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т. д.».
- Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и её детям. Где же магарыч?
- А сестра мне даст заёмное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.
- Если она не подпишет? упрётся?
- Сестра-то!
И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.
- Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнётся, «Агафья Пшеницына» подмахнёт в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится - законное дело! - говорил он, подняв трепещущие руки вверх. - Выпьем, кум!
- Законное дело! - в восторге сказал Тарантьев. - Выпьем.
- А как удачно пройдёт, можно годика через два повторить; законное дело!
- Законное дело! - одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. - Повторим и мы!
- Повторим!
И они выпили.
- Вот как бы твой земляк-то не упёрся да не написал предварительно к немцу, - опасливо заметил Мухояров, - тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя; она вдова, не девица!
- Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, - сказал Тарантьев. - А упираться станет - обругаю…
- Нет, нет, боже сохрани! Всё испортишь, кум: скажет, что принудили… пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно: предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!
- Законное дело! - повторил Тарантьев.
- Пусть тогда Обломовка достаётся наследникам.
- Пусть достаётся! Выпьем, кум.
- За здоровье олухов! - сказал Иван Матвеевич.
Они выпили.
Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не всё сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не всё о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.
Однажды в Париже Штольц шёл по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чём. Он долго не получал писем из России - ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнёс ещё три письма на почту и возвращался домой.
Вдруг глаза его остановились на чём-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.
«Нет, не может быть, - подумал он, - какая мысль! Я бы знал! Это не они».
Однакож он подошёл к окну этого магазина и разглядывал сквозь стёкла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».
Штольц вошёл в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую - и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.
Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты её, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всём лице лежит облако или печали, или тумана.
Он подошёл к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
- Боже мой! Вы ли это? - сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.
Тётка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.
- Да как это вы вздумали? И мне ни слова! - упрекал он.
- Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, - сказала тётка. - Ольга хотела вам сделать сюрприз.
Он взглянул на Ольгу: лицо её не подтверждало слов тётки. Он ещё пристальнее поглядел на неё, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.
«Что с ней? - думал Штольц. - Я, бывало, угадывал её сразу, а теперь… какая перемена!»
- Как вы развились, Ольга Сергеевна, выросли, созрели, - сказал он вслух, - я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!
- Да… ничего особенного, - сказала она, рассматривая материю.
- Что ваше пение? - говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.
- Давно не пела, месяца два, - сказала она небрежно.
- А Обломов что? - вдруг бросил он вопрос. - Жив ли? Не пишет?
Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тётка.
- Вообразите, - сказала она, выходя из магазина, - каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я послала к нему - сказали, что болен, не принимает: так и не видались.
- И вы не знаете? - заботливо спросил Штольц у Ольги.
Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.
- Он в самом деле захворал, - сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. - Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.
- Нет, вы мне отдайте отчёт о моём Илье, - настаивал Штольц, - что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?
- Mais ma tante vient de dire - говорила она.
- Он ужасно ленив, - заметила тётка, - и дикарь такой, что лишь только соберутся трое-четверо к нам, сейчас уйдёт. Вообразите, абонировался в оперу и до половины абонемента не дослушал.
- Рубини не слыхал, - прибавила Ольга.
Штольц покачал головой и вздохнул.
- Как это вы решились? Надолго ли? Что вам вдруг вздумалось? - спрашивал Штольц.
- Для неё по совету доктора, - сказала тётка, указывая на Ольгу. - Петербург заметно стал действовать на неё, мы и уехали на зиму, да вот ещё не решились, где провести её: в Ницце или в Швейцарии.
- Да, вы очень переменились, - задумчиво говорил Штольц, впиваясь глазами в Ольгу, изучая каждую жилку, глядя ей в глаза.
Полгода прожили Ильинские в Париже: Штольц был ежедневным и единственным их собеседником и путеводителем.
Ольга заметно начала оправляться; от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри - бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким, детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил её Штольц. Иногда даже ей как будто было досадно, что она не может не засмеяться.
Он тотчас увидел, что её смешить уже нельзя: часто взглядом и нессиметрично лежащими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнётся, продолжает молча глядеть на него, как будто с упрёком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.
Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько мысли, изворотливости ума тратилось единственно на то, чтоб глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокаивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд её становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и всё своё уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
Он к концу дня приходил иногда домой измученный этой борьбой и бывал счастлив, когда выходил победителем.
«Как она созрела, боже мой! как развилась эта девочка! Кто ж был её учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнёшь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!..»
И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал её лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования - всё, что всплывало в чертах Ольги.
Он, с огнём опытности в руках, пускался в лабиринт её ума, характера и каждый день открывал и изучал всё новые черты и факты и всё не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как её ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа её не умолкает, всё просит опыта и жизни.
Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днём ещё чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокаивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шёл работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шёл в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомлённый, сесть около её рояля и отдохнуть под звуки её голоса. И вдруг на лице её заставал уже готовые вопросы, во взгляде настойчивое требование отчёта. И незаметно, невольно, мало-помалу, он выкладывал перед ней, что он осмотрел, зачем.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоём и что живёт этой жизнью со дня приезда Ольги.
Почти бессознательно, как перед самим собой, он вслух при ней делал оценку приобретённого им сокровища и удивлялся себе и ей; потом поверял заботливо, не осталось ли вопроса в её взгляде, лежит ли заря удовлетворённой мысли на лице и провожает ли его взгляд её как победителя.
Если это подтверждалось, он шёл домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
Какая жаркая заря охватывала бледное лицо Ольги, когда он, не дожидаясь вопросительного и жаждущего взгляда, спешил бросать перед ней, с огнём и энергией, новый запас, новый материал!
И сам он как полно счастлив был, когда ум её, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на неё, не осталось ли вопроса в её глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, боже сохрани! не пренебрёг ли открыть ей какой-нибудь туманный, для неё недоступный уголок, развить свою мысль?