схоластический спор плеханов протест
Статья по теме:
Марксизм, Ленин, революция: метаморфозы великой легенды
Владимир Булдаков, Marxism, Lenin, revolution: metamorphoses of a great legend
Vladimir Buldakov, (Institute of Russian History, Russian Academy of Sciences, Moscow)
Юбилеи выдающихся людей, подобно коммеморациям революции, имеют примечательную историю. Так, 50 лет назад в обязательном по такому случаю документе ЦК КПСС «вождь Октября» был представлен человеком, подарившим миру «единственно верную» теорию, триумфально озаряющую не только славное советское прошлое, но и поступательное движение в будущее (хотя уже и без обещанного коммунизма). Затем всё изменилось. В постперестроечное время В.И. Ленин стал объектом всевозможных поношений. Конечно, звучали и сдержанные оценки, со временем появились новые почитатели. Психологически это понятно.
Но как отделить многослойную легенду от реального Ленина? Журналист Л.А. Данилкин, автор современной «примиренческой» книги, взялся провести эксперимент, надеясь преодолеть общественный невроз, «вызванный подавленной психотравмой». В предисловии к своей объёмистой книге он задался вопросом: что произойдёт при столкновении пропагандистского образа с «кубометром тёмно-синих томов ленинского Полного собрания сочинений». Намерение похвальное: труды Ленина забыты, о его делах рассказывают небылицы. Но как возвратиться к реалиям «утраченного времени»? Возможно ли это в принципе? И возникнет ли желанный терапевтический эффект?
Ленин однажды заметил, что Россия «выстрадала марксизм». В советское время это звучало горькой иронией. На марксизме, как и на ленинизме (если признать, что они существовали как реальность, а не как миф), лежала печать большой, но «больной» эпохи, -- разумеется, с её непременным утопическим противовесом. Попытка строительства на столь сомнительном основании идео-кратической государственности не могла не вылиться в акцию социокультурного садомазохизма.
Сам Данилкин предложил своего рода «топографическую» биографию Ленина с вкраплениями (порой сомнительными в силу их мемуарно-агиографического происхождения) бытовой истории. Но достаточно ли этого для возвращения к смыслам прошлого? Несомненно, высветить среду физического обитания культовой фигуры в повседневно-бытовом пространстве важно и необходимо. Но куда важнее уловить и передать дух эпохи, «цвет времени», вровень с которым -- вольно или невольно, искренне или лукаво -- оказался поставлен человек, признанный вождём грандиозного мирового переворота. При этом нельзя забывать, что чрезмерная детализация повседневности -- от сферы потребления до интимных взаимоотношений -- способна девальвировать само понятие хронотопа, сотканного из тонких материй исторического бытия.
К. Маркс: ожидаемый пророк?
Биографию Ленина следует начинать с того, чему или кому он поклонялся. Принято считать, что он вышел из Маркса, как воинственная Афина из головы Зевса. Но так ли это просто?
Можно, конечно, принять за аксиому, что Маркс создал холистическую систему, способную объяснить всё что угодно включая неизбежность появления Ленина. Когда-то примерно так и считалось. Можно вслед за тем представить в аналогичном пророческом качестве и самого Ленина. Но это уже делалось в советское время. Поэтому лучше поступить с точностью до наоборот. И Маркс, и Ленин были не только продуктами своей эпохи (с чем оба, скорее всего, согласились бы), но и её своеобразными заложниками, превращёнными в востребованные уже другими временем и средой символы.
Люди удивительно легко впадают в идеологические соблазны, однако с трудом разбираются в истоках былого ослепления. Это хорошо понимали ранние критики Маркса, отмечая его «фанатичный темперамент». А Ленина особенно бесили заявления о том, что социалистическая революция у Маркса это «выродившаяся в шарлатанство иллюзия мечтателя в состоянии экстаза». Но такие двусторонние реакции естественны. Всякая эпоха выдаёт свой набор интеллектуальных девиаций, получающих шанс предстать со временем в виде «прозрений». Возможно, они таковыми и являются.
Как бы то ни было, «из всех страстей, разрывавших вскормившую их грудь современной демократии, самая мощная -- ненависть к буржуазии». Вскормить эту ненависть Маркс помог как никто другой. Свой главный труд «Капитал» он неслучайно считал самым страшным снарядом, когда-либо пущенным в голову буржуа. А всякая страсть тотального отрицания не может не возрождаться в новых поколениях -- особенно в эпоху исторических катаклизмов. Пресловутый «снаряд», похоже, особенно эффектно залетел в стоячее болото российской действительности.
Возможно, в иные времена марксизм мог бы остаться одним из многочисленных памятников радикальной экономической мысли. Случилось иное: он стал подобием светской религии или религиозной схизмы, отвергающей основы и Ветхого, и Нового заветов. Во имя чего? Во имя страстного, по существу религиозного бунта против не оправдавших надежд старых богов. И этот феномен был подготовлен всей «антирелигиозной» эпохой Просвещения, последовавшей за Ренессансом и Протестантством (через которые «перескочила» Россия).
С чем это связано? В эпоху скрыто нарастающей нестабильности «застойного» социального пространства диссипативные личности устремляются на поиск «своих» божков (точнее идолов). Маркс предугадал появление невиданного ранее объекта поклонения -- заземлённого божества, именуемого пролетариатом. Таково было «материалистическое» общеевропейское поветрие. Особенно заметно оно сказалось на периферии тогдашнего капитализма -- в «аграрной» России, вольно и невольно становившейся промышленной.
В своих исходных установках марксизм превратно религиозен. На место страдающего Бога в нём поставлен «угнетённый класс» -- новый мессия, который, как ожидалось, революционным путём из «последних станет первым». В пролетарском интернационализме, как и в христианстве, не должно было быть «ни эллина, ни иудея». Но солидарность достигалась отнюдь не братской любовью, а насилием против «насильников». Это отвечало энергетическому напряжению того времени. Сама идея Прогресса парадоксальным образом вступала в период своего агрессивно-утопического существования. «Диктатуре разума» суждено было выродиться в диктатуру идеи. Немногие, как Ленин, готовы были поверить в это.
То, что «научная доктрина» Маркса религиозна по своей структуре, а его материализм выливается в революционно-идеалистическую практику, замечено давно. Об этом писал лидер эсеров В.М. Чернов, ссылаясь на статью небезызвестного бельгийского социалиста Э. Вандервельде «Идеализм в марксизме». Более основательно высказался российский экс-марксист С.Н. Булгаков, подобно многим выходцам из священнической среды ринувшийся на поиски новой веры (это было повальным явлением), однако не сумевший укрепиться в ней и возвратившийся в лоно православия. Впрочем, его критика Маркса выглядит однобокой. Он осуждал по преимуществу его антигуманный атеизм, не замечая или не решаясь признать в нём прародителя нового контагиозного верования.
Бывают времена, когда даже трезвые умы словно впадают в ослепление (выдаваемое за просветление), а затем рьяно следуют инерции «нечаянного» выбора. У некоторых на это уходит вся жизнь. Легче всего это удаётся тогда, когда растущую массу позитивистских аргументов подпитывает утопия. «Мы должны констатировать, -- отмечал Булгаков, -- что наиболее глубокое, определяющее влияние Маркса на социалистическое движение в Германии, а позднее и в других странах, проявилось не столько в его политической и экономической программе, сколько в общем религиозно-философском облике». Действительно, доктор Маркс, начавший как революционный романтик, все силы бросил на главный труд жизни: «Капитал» -- сочинение дотошно наукообразное, претендующее на системность и всеохватность, но при этом (с помощью вольно интерпретированной гегелевской диалектики) разрывающее привычные причинно-следственные зависимости. Это походило на практику кабинетного сочинения «философии чуда», но оказалось воспринято как открытие, тем более что неуклонное обличение «ужасов капитализма» производило завораживающий эффект.
Маркс был человеком потрясающей работоспособности и выдающейся эрудиции. Это позволяло имплицитно и эксплицитно подхватывать новаторские идеи своего времени. Так, трудовую теорию стоимости -- ядро социально-революционной философии -- создал не он, а Д. Рикардо. Но главная особенность марксизма заключалась в «формационной теории» -- представлении о неуклонно-ступенчатом восхождении человечества от низших форм общественной жизни к высшим. Она позволяла даже человеку ограниченных возможностей ощутить себя всезнайкой. Используя этот психологический механизм, можно было изменить духовный тонус целых поколений. Так и случилось в XX в. -- марксистскаяпсихозависимостъ поразила даже антикоммунистов. «Избавляясь от марксизма-ленинизма... думали, что избавляются от самого Маркса. Но это не так-то просто, -- признал современный западный глобалист. -- Выпроводишь Маркса в дверь, а он грозит пролезть в окно. Ибо Маркс не исчерпал своего политического значения и своего интеллектуального потенциала (как раз наоборот)».
Сделавшись светской религией, марксизм стал почти неуязвим для научной критики. Как результат, исследователи разделяют Маркса-экономиста и Маркса-утописта. Так удобнее. Тем временем идеологам марксизма в ходе схоластических склок между собой суждено было измельчать. Всякая вера девальвируется под давлением бытовых верований. В советское время преподаватели «научного коммунизма» превратились в начётчиков, неспособных бороться за умы последователей. Результатом стало культивирование благостно-безликих фигур и Маркса, и Ленина. Слова отлетели от смыслов. От великой утопии осталась терминологическая шелуха. Приходится возвращаться назад.
В марксистском этосе изначально не было ни грана гуманистического солидаризма. К тому же «интернационалист» Маркс оставался не только европейским гегемонистом, но и немецким националистом. В этом ничего необычного: выдающиеся умы человечества отнюдь не обладают иммунитетом против предрассудков своего времени. Идеи вообще слабы перед разгулом человеческих страстей, всякий раз разгорающихся -- иной раз в противовес утопиям -- в переломные моменты истории. В Российской империи, где никогда не было ни полноценных отношений собственности, ни даже общества в европейском смысле слова, власть всегда рисковала остаться наедине с людской массой, подверженной внешним идейным влияниям.
Разобраться в этом непросто. Уместно вспомнить слова Ф. Энгельса о «немецком» понимании истории, в рамках которой прошлое «становится... историей предвзятых идей, сказкой о духах и призраках, а действительная, эмпирическая история, составляющая основу этой сказки, используется только для того, чтобы дать тела этим призракам; из неё заимствуются имена, которые должны облечь эти призраки в видимость реальности». Сказанное похоже на выпад против нынешнего постмодерна. Однако эгоцентричный соблазн упорядочения «хаотичного» прошлого существовал всегда. Между тем подлинный профессионализм историка состоит в умении свободно перемещаться между бытом и вымыслом, фактом и метафорой, психологией и мифологией, не забывая, что за всем этим стоит набор пресловутых архетипов, болезненно взаимодействующих с вызовами большого исторического времени. Из этого и складывается источниковедение -- в его основе лежит критика источников, создаваемых «несовершенными» людьми.
Марксисты versus народники? О «пользе» схоластических споров
Считается, что Маркс до конца жизни отмахивался от всевозможных «марксистов». Это не мешало ему покровительствовать своим почитателям из России. Большой человек не избегает соблазна самоутверждения на фоне «мелкоты». Он не лишён маленьких слабостей и даже дурных наклонностей -- что не раз зафиксировано биографами.
Давно замечено, что российское социокультурное пространство «избыточно» эмоционально. При этом Россия «обделена» традицией средневековой схоластики, дисциплинировавшей европейское сознание. Отсюда известная склонность: эмоции превращаются в нравственные максимы, максимы -- в понятия, понятия -- в «теории». Отсюда же и пресловутые споры славянофилов и западников, достигшие апогея в 1890-х гг. в полемике «победителей» марксистов с «проигравшими» народниками.
На деле всё не столь просто. Наиболее показательно проделал путь от народничества к марксизму Г. В. Плеханов. Но он находился в эмиграции, в России его сочинения знали понаслышке. До 1894 г. российская интеллигенция оставалась в доктринальном смятении. «Мы были толстовцами и радикалами, политиками и социалистами», -- вспоминал самый заметный внутрироссийский эксмарксист (превратившийся со временем в неприкаянное политическое существо) П.Б. Струве о настроениях студенчества. В то время вообще было принято хвататься за всякую новейшую западную теорию (Плеханов назвал это «обезьянничаньем» русской интеллигенции). Самого Струве можно отнести к редкому типу «состоявшегося вундеркинда», причём благодаря главным образом исключительным обстоятельствам. Он легко увлекался. В 14 лет в дневнике объявил себя славянофилом и «либералом почвы», сторонником самодержавия и «народного представительства», а также противником бюрократии. В студенческие годы, напротив, «волнуясь и заикаясь, говорил о подвиге Желябова и Перовской и призывал... сказать Владимиру Соловьёву прямо, что мы считаем себя продолжателями их дела и что то, что он называет бессмысленными злодеяниями, мы считаем “подвигами”». Вероятно, налицо случай «демонстративного героизма», свойственный юношам, -- особенно тем, которые сознают свою врождённую неспособность следовать вдохновляющему примеру.
Сегодня Струве, как и в советское время, представляют едва ли урождённым либералом. Имеются, однако, свидетельства, позволяющие в этом усомниться. В.В. Розанов -- публицист слишком эмоциональный, чтобы круто соврать, -- вспоминал, что, когда он публично обозвал А.И. Желябова «дураком», Струве накинулся на него «с невероятной злобой». Но он же говорил о революционерах вещи, которые Розанов якобы «себе никогда не позволял». В общем, в России жертвенных террористов почитали, а Струве «краснел» и «левел» под влиянием доминирующих идейных страстей. В редакционной статье заграничного «Освобождения» он утверждал, что истинными виновниками провала либерального правительственного курса являются не террористы, а те, кто удерживал слабовольного Александра II от завершения реформ. Через год высказался ещё яснее: «Самодержавие есть гражданская война со всеми её бедствиями... главный виновник всех политических убийств».