Похоже, что с народнического экстремизма начинал сам Ленин, и это позднее ставилось ему в вину некоторыми ортодоксальными марксистами. Разумеется, с этим невозможно было смириться советским иконописцам. Но находились и исключения. В студенческие годы, познакомившись с объёмистой (почти 600 страниц) книгой Ю.З. Полевого «Зарождение марксизма в России», я был изумлён: а где же Ленин? Смешно признаться, но, воспитанный в атеистической традиции, я был подсознательно убеждён, что Маркс и Ленин составляют нечто вроде Бога-отца и Бога-сына. И если я (плохой студент) был удивлён, то кое-кто наверху негодовал: не могло быть в России никаких марксистов до Ленина! В общем, через три года Полевому пришлось защищать докторскую диссертацию, названную «Рабочее движение 80-х -- начала 90-х гг. XIX в. и первые марксистские организации в России». Как говорится, почувствуйте разницу! Тогда ещё не перевелись «наивные» исследователи, не догадывающиеся, что их дотошность мешает официальным идеологам.
Парадоксально, но Маркса впервые перевели именно в России. Впрочем, ещё до первого перевода, осуществлённого крестъянофилами-народниками, здесь появился своего рода катедер-марксист Н.Н. Зибер, успешно защитивший диссертацию «Давид Рикардо и Карл Маркс в их общественно-экономических исследованиях». В ней он, между прочим, настаивал, что «теория происхождения чистого дохода, или прибавочной ценности, в связи с общей теориею ценности, представляет ядро всего сочинения “Капитал”, дальнейшее содержание которого является не более как развитием деталей и усложнений той и другой». Разумеется, Зибер, как и последующие марксисты, не мог знать, что в третьем томе «Капитала» Маркс «опроверг» самого себя: прибыль в не меньшей степени связана с рыночной конъюнктурой.
Обличение Марксом ужасов буржуазной эксплуатации не могло не понравиться людям, рассчитывавшим избежать «вредоносного» капитализма. Для народников марксизм сыграл роль полезного и своевременного подспорья. Однако он одновременно вдохновил и других: тех, кого раздражала общественная двусмысленность народничества -- то ли террористического, то ли либерального. Их привлекал капиталистический «прогресс». Как ни странно, его можно было возвеличить с помощью всё того же марксизма, представив его социально эволюционной теорией (по аналогии с учением Ч. Дарвина). «Социальная философия Маркса была вызвана к жизни громадною массою противоречий, в которых запуталось современное ему человечество в сфере познания самого себя, своей общественной природы», -- к такому заключению пришёл выдающийся ум своего времени, друг/враг Ленина А.А. Богданов (Малиновский). Но стремление к «ясности» породило двоякий эффект.
Можно предположить, что радикальной части русской интеллигенции in corpore пришлось пережить то, что некогда пережил Маркс -- человек, чей отец порвал с семейными талмудистскими традициями в пользу «более перспективного» протестантства. Земский статистик кн. В.А. Оболенский, марксист и социал-демократ, а затем кадет, вспоминал: «Из своих наблюдений над русской деревней я всё больше убеждался в правильности марксистских прогнозов в отношении России... Я усвоил марксистскую уверенность в том, что Россия, чтобы стать страной социализма, должна предварительно пройти через фазу развития капиталистического прогресса индустриального и сельскохозяйственного, и что переход крестьян от общинного к частному землевладению не только влечёт за собой повышение культуры, но и в конечном счёте приближает Россию к социалистическому строю». Впрочем, Оболенский «не принадлежал к типу людей, взгляды которых создаются из увлечения отвлечёнными теориями и доктринами». Он «не склонен был видеть в пролетариате какого-то избранника экономического процесса, которому предстояло вести остальное человечество в царство Свободы и Справедливости». Для него, как для многих интеллигентов 1900-х гг., марксизм стал лишь этапом идейного самоопределения. Другой видный экс-марксист Н.А. Бердяев признавался: «В марксизме меня более всего пленил историософический размах, широта мировых перспектив... Марксизм конца 90-х годов был несомненно процессом европеизации русской интеллигенции, приобщением её к западным течениям, выходом на большой простор».
Считается, что на руку тогдашним марксистам сыграли знаменитые петербургские рабочие стачки второй половины 1890-х гг. Однако легальный имидж доктрины укрепился постольку, поскольку она стала ассоциироваться с социал-демократией реформистского типа. Это не удивительно: всякая доктрина по мере превращения в Веру раскалывает адептов на ортодоксов и еретиков, «мужественных революционеров» и «трусливых ренегатов». Трудно сказать, чья масса оказалась тогда внушительней. По некоторым данным, осенью 1899 г. в Петербурге существовало «три фракции» (скорее всего, это были эфемерные объединения) последователей лидера германских ревизионистов Э. Бернштейна. Осенью 1900 г. М.И. Туган-Барановский был приглашён известным либеральным адвокатом Д.В. Стасовым прочитать лекцию о Бернштейне. Собралось около 100 человек, полиция проявила бдительность и переписала присутствующих. Среди последних оказалась «некая княгиня», которая «подняла шум по поводу произвола властей, что вызвало восторг либерального общества».
Но существовала и другая сторона медали. «Социологию Маркса я принял в те годы целиком и совершенно уверовал в пролетариат как строителя будущей цивилизации, -- утверждал поэт Г. Чулков. -- Нравилась стройность системы, казалась убедительной начертанная Марксом схема классовой борьбы... Самая фатальность исторического процесса, неуклонно идущего к коллективизму, внушала тот оптимизм, которого так недоставало серой и унылой действительности». С помощью марксизма часть интеллигенции освобождалась от народнической «стадности» в пользу независимого выбора. Неслучайно Чулков со временем обрёл себя в качестве «мистического анархиста». Другие, напротив, подались вправо. Запоздалые шараханья такого рода обычно происходят на фоне засилья неизбежных догматиков.
Как бы то ни было, в России своей заразительностью марксизм обязан Струве. Идеи «пионера русского марксизма» Г.В. Плеханова до широкой публики почти не доходили, тогда как появление в 1894 г. книги Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России» вызвало фурор своей заключительной -- антинароднической -- фразой: «Признаем нашу некультурность и пойдём на выучку к капитализму». С этого момента развернулась поистине фантасмагорическая борьба за идейное наследие Маркса. Позднее Богданов высказался так: «Когда-нибудь найдётся историк, который напишет сравнительный анализ стратегии и тактики в войне идеологий, а может и философ-поэт, который в широком, социальном масштабе изобразит “Метаморфозы” борющихся идей». Хорошо бы!
Для продвижения идеологий нужны соответствующие типы наставника и последователей. Струве не годился на роль проповедника -- он постоянно «менял кожу» под влиянием обстоятельств. «К чисто научной деятельности я не способен, -- сообщал этот 14-летний сын экс-губернатора. -- Я терпеть не могу философии и вообще не признаю никаких философских убеждений, но исповедую только религиозные и политические... Философия человеческой мысли, логика нечто вообще не нужное». В студенческие годы он «резко протестовал против призывов не к общественной деятельности, а к метафизике». Современники утверждали, что его суждения о В.С. Соловьёве свидетельствовали о негодовании «против самой постановки вопросов не с классовой точки зрения». Трудно было вообразить, что струвистам суждено вернуться и к «метафизике», и к Соловьёву. Однако в этом нет ничего необычного: людей, готовых объявить нелепостью буквально всё, не соответствующее их сегодняшним умонастроениям, на Руси всегда в избытке.
Застойная среда провоцирует юношескую импульсивность, но Струве удивительно медленно «взрослел». Несомненно, в росте его популярности сыграло свою роль «Открытое письмо» Николаю II. Едва вступив на престол, нервный молодой император во время приёма земских либералов, с трепетом намекнувших на желательность реформ, повелел забыть о «бессмысленных мечтаниях». Это было за границами тогдашней политкорректности. Воспользовавшись этим, Струве от лица общества пригрозил царю борьбой, которая «не заставит себя ждать».
Струве пытался объединить либералов и марксистов в борьбе против самодержавия. Это соответствовало и установке Ленина, поначалу намеревавшегося последовательно двигаться от демократии к социализму. Понятно, что скоро они потянули в разные стороны. Отсюда последующий разрыв и взаимные упрёки -- «обиженные» со стороны Струве, озлобленные со стороны Ленина. Соответственно, со времён «Краткого курса» в учебниках непременно клеймились «легальные марксисты». Присутствие в освободительном движении Струве, Туган-Барановского, Булгакова, Бердяева и др. подавалось более чем странно. С одной стороны, следовало усвоить, что эти буржуазные либералы «примазались» к «самой передовой теории», чтобы выхолостить её в угоду реакции. С другой стороны, можно было узнать, что автором манифеста I съезда РСДРП (1898), с которого принято вести родословную большевизма, являлся Струве. Конечно, данный съезд -- событие чисто символическое. Однако, если исходить из текста манифеста, получается, что будущий правый либерал окрестил ленинцев в купели террористической «Народной воли».
Бывают времена, когда абстрактная социальная доктрина, зацепившись за людские души, начинает формировать пространство утопии, чтобы со временем, вернувшись в среду образованных людей, превратиться в устойчивую мифологему. По утверждению С.Л. Франка, «большинство русских людей веровало в революцию вообще и мечтало о ней»2&. Вокруг этой коллективной idйe fixe вертелись «ортодоксы» и «еретики», догматики и критики, доктринёры и фантазёры, а то и просто бесшабашные демагоги. Реже появлялись люди с «истиной в кармане». Именно на последних фокусируется всеобщее внимание -- они указывают путь из «тупика» к некоему идеалу.
Имперских охранителей марксизм волновал мало. Даже колоссальные легальные успехи германской социал-демократии, с начала 1890-х гг. начавшей стремительно наращивать своё представительство в рейхстаге, не вызывали беспокойства. Россия считалась аграрной страной, причём после голода 1891-- 1892 гг. могло показаться, что новая пугачёвщина не предвидится -- крестьянство не взбунтовалось. Беспокойство властей вызывали разве что террористы (которые водились везде и всегда), да земские либералы, настырно посягавшие на патерналистские прерогативы самодержавия. Репрессивная машина не умела разглядеть разрушительный потенциал идеи как таковой. Ещё менее беспокоился насчёт последствий своих выступлений Струве. Зато настойчиво думал над тем, «что делать», Ленин.
В 1890-х гг. Струве вызывал и восхищение, и зависть. Его книга до такой степени пестрела цитатами из всевозможных «авторитетов», что народники обозвали её «плодом плохо переваренной эрудиции», а Ленин -- произведением «буржуазного объективизма». Затем пришла «классовая» ненависть. Основания для этого имелись. Литературный социал-демократ из рядового вероотступника превратился в ведущего автора «этапных» для либеральной идеологии сборников «Проблемы идеализма» (1903), «Вехи» (1909), «De profundis» (1918). Люди осторожные инстинктивно отшатнулись от призрака «красной смуты». Впрочем, пресловутые «Вехи» Богданов неслучайно назвал «сборником поумневших под кнутом реакции русских либералов»29. Каждый толковал ситуацию по-своему.
Едкую оценку Струве дал Л.Д. Троцкий. По его мнению, экс-марксист представлял «олицетворённую беспринципность в политике», будучи «совершенно лишён физической силы мысли». «Критические заметит» явились «эклектическим соединением “критической” философии, вульгаризованного марксизма и подправленного марксизмом мальтузианства». Естественно, их автору пришлось уйти в «исторически выморочный» либерализм с «его неспособностью на инициативу, его отчуждённостью от рабочих масс». К этому добавлялось то, что взгляды Струве «всегда находились в процессе непрерывного линяния».
Конечно, помогали «легальным марксистам» и врождённые слабости русской «передовой» мысли. По мнению неонароднического литературоведа Р.В. Иванова-Разумника, благодаря марксизму «русская социалистическая мысль вышла, наконец, на верный путь из того позитивистского тупика, в котором она беспомощно толклась более полувека». Известный социал-демократический публицист В.А. Базаров сходным образом полагал, что струвистский идеализм стал «лестницей», ведущей из пошлой обыденщины к «вечно зияющему абсолюту». Впрочем, политики склонны не тянуться к «абсолюту», а скорее прятаться за него.
Всякая популярная личность со временем может вызвать отторжение -- такова природа общественных пристрастий. В глазах одного монархиста Струве предстал «растлителем» русской интеллигенции и, вместе с тем, «патриархом русской революции». Получалось, что «первый камень в царский престол бросили не бесы подполья, а наэлектризованная ими привилегированная группа бар-помещиков с фрондирующими отпрысками родовой аристократии». На деле, с одной стороны, марксизм научил интеллигенцию умозрительно спрямлять причинно-следственные связи, с другой -- обеспечил невозможное, казалось бы, смыкание традиционалистского и прогрессистского типов мировосприятия. В определённых социально-исторических условиях это чревато непредсказуемыми последствиями. Разумеется, до революционной нетерпимости довели этот процесс отнюдь не «легальные марксисты». Но семена злого сомнения в «исторически бесполезном» самодержавии посеяли именно они -- этому помогал «дух времени». М.И. Пришвин, вспоминая Германию 1900 г., писал: «Я был уверен, что вот-вот совершится мировая катастрофа, пролетариат всего мира станет у власти и жить на земле будет всем хорошо». Это чувство держалось несколько лет. Людей диссипативного склада в России того времени имелось более чем достаточно. Но боязливых всегда больше.