Статья: Марксизм, Ленин, революция: метаморфозы великой легенды

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Конечно, на оценки влияла и влияет позиция наблюдателя. Так, люди неуравновешенные особенно подвержены магии линейных причинно-следственных зависимостей. Отсюда бредовое представление: некогда в России «возник триумвират: Ленин, Плеханов и Струве», которому и суждено было «свалить Императорскую Россию и передать её в руки большевиков». И подобная «логика» дожила до наших дней.

Понятия, управляющие людским мышлением, -- не просто безобидные порождения свободного ума. Они влияют на повседневную деятельность, структурируют человеческие ощущения, поведение, отношение к другим людям. С другой стороны, вложенные в концепты метафоры -- а без них никогда не обходится -- активизируют бессознательное со всеми вытекающими отсюда последствиями. Любые социальные теории имеют обыкновение приобретать особую эмоциональную, нравственную и даже эстетическую окраску соответственно традиции.Из всего этого и сложилась «красная смута», объявленная Лениным «рабоче-крестьянской» революцией.

Для понимания причин ленинской «победы» привычные теории не годились, много полезнее оказывалась интуиция. Получается, что она способна проснуться в людях, безнадёжно перебравших все мыслимые теории современности. Стоит прислушаться к словам «одумавшегося» Струве: Октябрьскую революцию следовало бы сравнивать со Смутой XVII в. Уместно вспомнить и С. Франка, который отмечал, что «русская революция по своему основному, подземному социальному существу есть восстание крестьянства, победоносная и до конца осуществлённая всероссийская пугачёвщина».

Какая же революция победила в России? Триумфатором оказались не марксизм и не народничество, хотя риторика победителей включала и то и другое. Победила синергетика русского бунта, взывающая к «своей» власти. В результате в марксистской оболочке возродилась историческая (авторитарная) власть, а помогли ей удержаться в пространстве русской истории догматическая умозрительность и политическая беспомощность интеллигенции.

«Доктрины-утопии» -- а именно они взъярили массы в XX в. -- тираничны даже по отношению к собственным творцам, не говоря уже об их последователях. Тех, кто пытается вырваться из их притяжения, обычно ждёт незавидная слава. Ленин испытал всё это в полной мере. Уже после октябрьской победы в беседе с М. Горьким он «проговорился»: «Русской массе надо показать нечто очень простое, доступное её разуму». Строго говоря, «вождь мирового пролетариата» всю свою жизнь именно этим и занимался -- разрушительная теория должна быть проста, как дубина троглодита. Доктрины, вопреки ригористам, живут своей собственной жизнью. Марксизм в его революционной ипостаси реактивировал старое как мир ощущение «чужого» в невиданных ранее масштабах -- образы (капитализм, буржуазия, эксплуатация и т.п.), которыми он снабжал массовое сознание, исключали согласие между людьми разных культур. Так, за понятием прибавочной стоимости в известных социумах вставала метафора грабежа, воровства,растащиловки и т.п. В общем, не случайно Ленин, в отличие от всех прочих досоветских переводчиков Маркса, настаивал на переводе немецкого Wertкак стоимость, а не как ценность (позитивный образ) -- мощная метафора позволяет сфокусироваться лишь на одной стороне концепта и скрывает остальные. Неудивительно, что «безобидное» учение о прибавочной стоимости вылилось в призыв «Грабь награбленное!».

26 октября 1917 г. на II Всероссийском съезде Советов Ленин убеждал, что нужно «следовать за жизнью... предоставить полную свободу творчества народным массам»; на II Всероссийском съезде Советов крестьянских депутатов уверял, что «Россия выросла из того, чтобы кто-нибудь управлял ею»; в январе 1918 г. доказывал, что «богаче всего революционным опытом является сама революционная масса», помогающая «немногим десяткам “партийных людей”», но при этом упоминал о «чудовищной бездеятельности питерских рабочих» (имелась в виду их неспособность без помощи государства бороться с классовыми врагами, из которых на первый план вышли не капиталисты, а спекулянты и грабители). Простейший контент-анализ убеждает, что место «гегемона- пролетариата» в риторике заняла бесформенная людская (народная?) масса. От поклонения пролетариату Ленин перешел к идее союза его с крестьянством (сначала со всем, потом с «беднейшим»), затем заговорил о «массе», активную часть которой составляли солдаты. Их озлобленность и привела Ленина к власти. Конечно, он это ощущал. Но его уже давно ничто не смущало.

Понятно, что сказывался ажиотаж ожидания мировой революции в условиях внутрироссийской Гражданской войны. «От побед Октябрьской революции до побед международной социалистической революции не может быть грани, взрывы в других странах должны начаться». И тем не менее очевидно, что Ленин не управлял и не мог управлять ситуацией, как не управляли ею провалившиеся «герои» Февраля. В 1918 г. -- самом «смутном» году российской истории XX в. -- он доказывал, что «социализм не создаётся по указам сверху», ибо «его духу чужд казённо-бюрократический бюрократизм; социализм живой, творческий, есть создание самих народных масс». К этому добавлялось, что социалист должен полагаться «на опыт и инстинкт трудящихся масс». Похоже на парафраз давних рассуждений Чернова об «активно-динамической школе социологии», которая «есть научный эквивалент практического революционного социализма». Но лидер эсеров был патологически велеречив и многословен. Это убивает любую революционную идею.

Историки революции всё ещё недооценивают роль эмоций (сами пребывая при этом во власти эмоционально-конъюнктурных оценок). А потому в театре русской историографии одни и те же действующие лица попеременно высвечиваются то оптимистично ярким, то зловеще мрачным цветом. В перестроечное время в литературе развернулся парад былых противников Ленина, прежде всего «легальных марксистов». Удивляться не приходится: струвисты делали практически то же самое, что новые российские идеологи на похоронах ставшего ненужным марксизма. Но если первые были по меркам Клио людьми безответственными, то вторые заслуживали звания перевёртышей.

Историографические «откровения» новыхструвистов выглядели несуразно: повторялось, что «легальный марксизм» стал теоретическим источником либерального народничества и «нового либерализма» (небрежная калька с ленинских высказываний), будучи при этом «самостоятельным явлением духа» и даже «проявлением либеральной ментальности России» (парафраз самих струвистов). Заявлялось, что Бердяева, Булгакова, Туган-Барановского объединяло одинаково негативное отношение и к капитализму, и к социализму. Список таких работ растёт, воссоздаются наборы банальностей столетней давности. Имена «легальных марксистов» растаскиваются по диссертациям, причём дело представляется так, будто они родились на свет готовыми «веховцами» и религиозными мыслителями, не ведавшими марксистского «греха». И, конечно, стало модным подчёркивать «мудрость и талант» Струве, а ещё больше -- его «либеральный консерватизм» (сторонником которого в постсоветское время объявлял себя каждый мало-мальски грамотный бюрократ).

Имена экс-марксистов превратились в модные бренды. На деле для России куда большие последствия имела не их одиссея «бегства от марксизма», а предшествующий опыт грубого внедрения этой доктрины в интеллектуальную среду 1890-х гг. Что касается «высоконравственных» попыток замолить «грехи молодости», то содеянного не исправишь, даже расшибив лоб. В ситуации «восстания масс», характерной для XX в., легче усваивались не теории, а утопии, особенно наукообразные. «Легальные марксисты» поняли это слишком поздно. Незадолго до октябрьского переворота Струве назвал большевизм «смесью Карла Маркса с русской сивухой», а позднее признал, что «был дурак», приветствуя падение самодержавия. Российское бытие неуклонно воспроизводит существ, не ведающих творимого. Даже людей трезвого рассудка время от времени закручивает водоворот страстей. Но не они маркируют эпоху, а эпоха ставит на них свою печать -- эфемерного триумфа или мнимо-очевидного поражения.

Времена меняются быстрее человека. Для одних пространство общественной мысли становится ярмаркой тщеславия, на которой можно выбрать нечто соответствующее претензиям историографического нарциссизма; для других -- подобием ремесленного цеха для получения грантов. Бегство от «всеобъясня-ющей» теории может иметь не менее пагубные последствия, чем её инъекция в слабые людские умы. Поэтому историку не стоит спешить ни с возвеличиванием «победителей», ни с возведением монументов «незаслуженно забытым» фигурам прошлого.

Согласиться с этим непросто. Не только у каждого поколения россиян XX в. был свой «марксизм»; «свои» разновидности его обретали люди различного духовного склада, темперамента, ментальности -- он был не теорией, а Верой, резонирующей с той или иной культурно-исторической средой. После «сталинского социализма» марксизм перестал восприниматься. И потому в наше время трудно понять, что находили люди в тогдашнем марксизме, (невольно?) разорвавшем Россию между Прогрессом и Традицией.

Сегодня очевидно, что в России в равной мере провалились все: и марксисты, и народники, и осторожные либералы -- такое случается с доктринёрами в переломное время. Во времена Ленина все российские интеллигенты (запоздалые позитивисты эпохи Просвещения) ошиблись, поскольку исходили из единственно различимой тенденции общественного развития, тогда как траектория движения истории всегда складывается из болезненного переплетения прорывов и откатов, «торжества разума» и «рёва племени». Они не улавливали, что человек по своей природе «прогрессист» ровно в той степени, которая позволяет ему чувствовать себя комфортно внутри привычных рамок исторического бытия. Он в любом случае обречён на существование внутри традиции, определяющей смыслы и саму суть наследуемой им культуры.

Конечно, у многих наследников-критиков Маркса «открылись глаза». Так, Бердяев подметил, что Ленин видел властный идеал в том, чтобы «следовать за жизнью», «предоставить полную свободу творчества народным массам», больше полагаться на их «опыт и инстинкт». Стоило бы добавить, что пафос ленинских призывов к насилию смягчался надеждами на то, что рабочие и крестьяне сами сумеют овладеть «безошибочным искусством делать революцию». После провала подобных чаяний, не говоря уже об иллюзиях мировой революции, исторический Ленин исчерпал себя.

В 1924 г. в связи со смертью «вождя» некоторые социалистические эмигрантские издания наконец-то заговорили о том, что «не столько Ленин управлял массами, как сам испытывал их бурное давление» (этот феномен известен со времён Французской революции). Наиболее интересным выглядит заявление, что «гений Ленина» заключается в том, что он понял: «отныне царствовать будет хаос, и хаос он сделает своим оружием». Примечательна в связи с этим анонимная заметка в берлинском «Социал-демократе», в которой отмечалось, что Ленин вовсе не старался «поднять стихию на ступень сознательности». Напротив, он относился к тем редким лидерам, которые «становятся во главе стихии именно потому, что ей подчиняются», обладал «редким чутьём к стихии», «умел улавливать все колебания стихии, её подъёмные порывы, как и судороги её разложения... и всем этим умел воспользоваться, чтобы на этом зыбком фундаменте воздвигнуть трон своей идее». При этом вождь революции должен «фанатично верить в свою историческую миссию».

Бунтарство как таковое не является антиподом власти. В его основе лежит всего лишь отторжение от безнадёжной власти, предполагающее поиск новой власти-веры, способной возродить к себе должный -- «сакрально-метафизический» -- страх. Пожалуй, здесь налицо одно из тех запоздалых прозрений «классического» социал-демократизма, которые частично спасают его теоретическую честь. Троцкий, правда, выразил ту же мысль более ёмко: «Ленин есть головное выражение национальной стихии». Беда социалистов, противостоявших Ленину, в том, что сами они изнутри революции использовали повадки обычного времени, несколько сдобренные левой риторикой.

При жизни люди видят в других то, что они способны разглядеть. После смерти «непонятых» или «излишних» гениев наступает пора гиперболизаций. Французский поэт А. Гильбо называл Ленина «грозным раскольником» и даже «новым Лютером», создавшим «схизму Интернационала», который, «шагая через трупы проститутов, куртизанов, изменников, строит... новый храм, пролетарский, мировой, атлетический». Символика оказалась привлекательной. Через много лет британский историк Р. Сервис сравнил значение 10 ленинских тезисов с 95 тезисами Лютера, которые тот пришпилил к дверям Виттенбург-ского собора ровно 400 годами ранее.

Последовали ещё более впечатляющие образы и метафоры. Так, ученик Ницше Л. Матиас «разглядел» в Ленине «крестьянина космического масштаба». К. Каутский, несмотря на былые разногласия, признал его «колоссальной фигурой, каких мало в мировой истории». Ещё один «ренегат» О. Бауэр призывал склонить социал-демократические знамёна «перед гением его воли, перед его революционизирующим весь мир делом» (эти двое не скрывали недавних разногласий с Лениным, полагая, что они ничтожны перед великим делом революции). Венгерский романист и эссеист А. Холичер называл Ленина «пробудившейся и громко звучавшей совестью человечества», голосом, который «никогда не заглохнет». А основатель «Свободного германского культурного союза» А. Керр предупреждал: «Этот покойник будет каждый раз воскресать. В сотне форм. Пока из хаоса нашей земли не восстанет справедливость». Для Т. Манна это был «великий папа идеи, полный миросокрушающего божественного гнева». Трое последних, отнюдь не коммунисты, были одного поколения с Лениным. Они мыслили соответственно идейным императивам тогдашней эпохи и потому способны были понять ленинский пафос. К нему неслучайно добавлялись христианские и солические символы, переполнявшие левую поэзию того времени -- своего рода архетипические «обмолвки». Они словно долетели, наконец, до прагматичного Запада. Источниковедобязан всё это разглядеть и корректно оценить.

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1300627/