Материал: Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

А. А. Григорьев

Между тем тон его, как тон человека высокоталантливого, оригинален и носит на себе печать изучения источников, хотя

иодностороннего, — печать, обманувшую всех (забывших уже Татищева и Щербатова) его современников, способную обмануть всякого, незнакомого нисколько с летописями и памятниками. Для всякого же, при малейшем знакомстве с таковыми, ну, хоть даже после прочтения одной только Киевской (Ипатьевской) да официально Московской (Никоновской) летописи — эта печать исчезает. Доблестные лица Владимира Мономаха, двух Мстиславов и т.д. остаются точно доблестными, но доблесть их получает совершенно иной характер, чем доблести западных героев, получает совершенно особенный тон, колорит. Вместо общих, классических фигур, перед нами встают живые типы, — типы, в чертах которых, в простодушном рассказе летописцев, мы, несмотря на седой туман древности, их окружающий, признаем нередко собственные черты народные. С другой стороны, перед нами выдвигаются тоже типически такие личности и такие доблести, которые перед Карамзиным прошли незаметными: благодушная и озаренная сиянием смирения фигура последнего «законного» (по старому наряду) киевского нарядника Ростислава Мстиславича, который постоянно, по чувству законности, уступая первенство «стрыям старейшим», делается наконец великим князем для того только, чтобы умереть эпически торжественно... Не говоряужотом,чтоКарамзин,увлеченный,вовсенепонялфедеративной идеи, блестящую минуту развития которой представляет наш XII век и которую, без «попущения» божия в виде татар, ждало великое будущее, не понял городовой жизни и значения князей как нарядников43. Этого и в наше время многие из историков, даже оказавших значительные услуги науке, не понимают или не хотят понять. Карамзин, — и в этом его великая заслуга, его бессмертное значение, — не приносил по крайней мере этих идоложертвенных треб, не смотрел на татарское иго, на падение Твери и Новгорода, на Ивана Грозного

ипроч. как на явления, существенно необходимые для нашего развития. Ко всякому злу, — является ли оно в виде события

476

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

или личности — относится он прямо, без теории. Дело в том только, что к доблестям и злу относится он с точек зрения, выработанных XVIII веком, а не приравнивается к миросозерцанию летописцев. От этого доблести и великие события получают у него фальшиво грандиозный характер; к злу же относится он с тем раздражением, с каким летописец не относится. Стоит припомнить, например, его рассказ о защите Москвы, оставленной Димитрием в жертву Тохтамышу, «героем» Остеем и жителями, и сопоставить этот величавый рассказ с наивным до цинизма рассказом Никоновской летописи. Героизм-то и останется, но подробности, которые окружают этот героизм перед читателем, придадут ему совершенно особенный характер, наш народный колорит... С другой стороны, в истории, например, междуцарствия, — а всеми признано, что в последних томах своих Карамзин несравненно более, чем в первых, проникается духом, языком и тоном летописей, — совершенно правое негодование историка на изменников («воровских людей» по грамотам и летописям) опять страждет тоном своим для всякого, кто знает, как, например, летопись на одной странице говорит о каком-нибудь Заварзине как о «воровском человеке», называя его уменьшительною кличкою, а через страницу величает его уже по имени и отчеству, не помня зла, когда он перешел на сторону правого, земского дела... Но, опять повторяю, Карамзин, совершенно разорвавший с миросозерцанием быта до реформы, глубоко проникнутый началами общечеловеческого образования, не мог смотреть иначе: в истории междуцарствия он увлекся одним только «Сказанием» Авраамия Палицына44, который, как человек, по своему времени высокообразованный и стало быть, имевший справедливый или нет, но во всяком случае цельный взгляд на жизнь и событие, был ближе к нему, чем простодушные летописцы и современные грамоты...

Указывая на эти немногие, но, как кажется мне, довольно резкие черты непонимания народности нашей Карамзиным и фальшивости его представления народности, я опять должен повторить, что фальшивое представление было все-таки цель-

477

А. А. Григорьев

ное, художественное представление, давало образы, хотя и отлитые в общие классические формы, но отлитые великолепно и твердо поставленные... Когда на такого гиганта, как Пушкин, обладавшего непосредственно глубоким чутьем народной жизни, мог подействовать карамзинский образ «Бориса», что ж должны были делать другие?..

Другие — преклонялись и jurabant in verba magistri, раз-

вивалиидеиучителяисовершеннобылиэтимдовольны —до- вольны до того, что один из высших представителей нашего сознания, Белинский, в юношески пламенной статье своей называл свою тогдашнюю эпоху литературы романтическинародною, с ее дюжинами являвшимися и выкроенными из Карамзина историческими романами, дикими историческими драмами и т.д.

И в эту-то минуту общего самообольщения, разделяемого даже и высшими представителями сознания, в минуту юношеских верований в то, что мы поймали наконец нашу народность, входим с нею, очищенною, умытою и причесанною, в общий круг мировой жизни, — в эту минуту явился человек, который не силой дарования, но силой убеждения, и притом чисто теоретического, рассеял разом это самообольщение, разбил безжалостно и бестрепетно верования и надежды.

Да! теоретики иногда бывают очень нужные люди, часто великие люди, как П.Я. Чаадаев.

Он был вдобавок еще теоретик католицизма, стало быть, самый безжалостный, самый последовательный из всех возможных теоретиков... Фанатически веря в красоту и значение западных идеалов, как единственно человеческих, западных верований, как единственно руководивших человечество, западных понятий о нравственности, чести, правде, добре, — он холодно и спокойно приложил свои данные к нашей истории, к нашему быту, — и от первого прикосновения этих данных разлетелись прахом воздушные замки. Ясный и обширный ум Чаадаева, соединенный с глубоко правдивой натурой и нашедший себе притом твердые точки опоры в теориях, выработанных веками, — сразу разгадал фальшь представлений о нашей

478

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

народности. Нисколько не художник, а мыслитель-аналитик, он не мог обольститься карамзинскими аналогиями.

Фанатик, как всякий неофит, он имел смелость сказать, что в нас и в нашей истории и в нашей народности нет «ника- ких»идейдобра,правды,чести,нравственности,чтомы —от- щепенцы от человечества. «Никаких» на его языке значило — западных, и в этом смысле он был тогда совершенно прав. Силлогизм его был прост:

единственно человеческие формы жизни суть формы, выработанные жизнью остального, западного человечества.

В эти формы наша жизнь не ложится, или ложится фальшиво, как у Карамзина.

Следовательно...

Вот именно это «следовательно» и разделилось на два вывода:

следовательно, сказали одни, мы не люди, и для того, чтобы быть людьми, должны отречься от своей самости. Из этого следовательно вытекла теория западничества, со всеми ее логическими последствиями.

Следовательно, сказали другие, более смелые и решительные, наша жизнь — совсем иная жизнь, хоть не менее человеческая, шла и идет по иным законам, чем западная.

Два лагеря разделились, и каждый повел последовательно и честно свое дело.

479

А. А. Григорьев

Западничество в русской литературе. Причины происхождения его и силы (1836—1851)

Sine ira et studio1.

Тацит

Justitia est constans et perpetua voluntas jus suum cuique tribuere2.

Institutiones

I

Пустынна,однообразнаипечальна,каккиргизскаястепь, должна была представиться русская жизнь в ее прошедшем и настоящемтому,ктосмелоичестно,какП.Я.Чаадаев,взглянул на нее с выработанной Западом точки созерцания, не ослепляясь кажущимися и в сущности фальшивыми аналогиями, тем менее стараясь проводить эти фальшивые аналогии. Между тем, эта точка зрения явилась вовсе не внезапно, вовсе не как Deus ex machina3. Зерно такого резкого созерцания лежало уже давно в сознании высших наших представителей, вырывалось по временам у величайшего из них, Пушкина, то ироническим примирением с действительностью, как в известной строфе уничтоженной главы «Онегина», то стихотворением, которое сам он назвал «Капризом»:

Румяный критик мой, насмешник толстопузый, Готовый век трунить над нашей сонной музой, Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной, и т.д.4,

480

Источник: https://studfile.net/preview/16431772/