Таков мой жребий, говорю, для всех Вас, близоруких жителей земли, Но для тебя моей судьбины тайну Я всю вполне открою... Слушай".
Второй дополнительный том (XI полного издания) заключает в себе "Посмертные сочинения в прозе". Из них, если не ошибаемся, только статьи "О меланхолии в жизни и в поэзии" и "Нечто о привидениях" были до сих пор напечатаны;11 остальные в первый раз делаются известными публике настоящим изданием. Из них мы обратим внимание на те, которые особенно характеризуют Жуковского в последние два десятилетия его жизни, когда он, как человек, имел сильное влияние сначала на Пушкина, а потом еще сильнейшее на Гоголя12.
"Размышления и замечания" -- помещенные на 1--84 страницах одиннадцатого тома -- краткие, задушевные заметки о мыслях, занимавших ум и сердце Жуковского как человека. В них он беседует с читателем не только как наставник, но и как друг. Все они внушены настроением души к божественному и небесному, все проникнуты христианским воззрением, рассматривающим каждое явление по отношению его к идее всеблагого и премудрого промысла божественного. Всех этих "размышлений и замечаний", напечатанных ныне, двадцать одна статья. Из них мы приводим вторую и третью, тесно связанные между собою. При всей своей краткости они вполне могут служить высокими образцами благочестивой прозорливости, осенявшей душу мудрого старца, просветленного непоколебимым упованием на всеблагий промысел божий13.
"Я читал в "Journal des Dêbats" описание несчастия, случившегося с ребенком. Он прыгал с копны сена; внизу в сене торчали вилы; ребенок их не заметил, прыгнул и наткнулся на вилы, которые прокололи его внутренность. Спасти его было нельзя, ибо зубца вил нельзя было вынуть из тела, он был с заворотом, наподобие острия удочки; ребенок был должен умереть в жесточайшем мучении. Как изъяснить это ужасное событие в смысле провидения? Для ребенка оно положительное зло, без всяких благих последствий: он должен был прострадать несколько часов, а может быть, несколько дней, и все тут; и жизнь его, не развитая ничем человеческим, кончилась вдруг страдальческим перерывом. Как согласить это с мыслию, что беды житейские должны быть нам в пользу? Кому здесь польза от сего страшного мучения, обратившего минуты в годы и постигшего душу, не имевшую ни сил для его перенесения, ни способности для извлечения из него высокой нравственной пользы? Где же благость промысла? Можно ли обрести ее в этом страдании, посланном без видимой цели и пользы и падшем на создание непорочное, бессильное, не приготовленное ни снести его, ни благословлять в нем того, кем оно послано? Ответ на все это простой. Мы должны не по событиям судить промысел божий, а события по промыслу божию. В одних он нам является во всей своей благости, в других мы не видим своими слепыми глазами этой благости. В обоих случаях, как и во всем, мы
должны смиряться. Но живой бог существует; он действует самобытно и вполне во всякое мгновение времени, во всяком атоме и для всякого атома в пространстве, действует без раздела, вполне, всевластно, следовательно во благо -- следовательно во всем должны мы видеть благо, не потому, что это благо нам явно, а потому, что все истекает от бога, и явное благо, называемое нами добром, и неявное, которое нам кажется злом.
"Счастлив тот, кому господь пошлет рано, а не поздно, тяжкие испытания. Он заранее узнает свои силы и свое бессилие; и в обоих случаях окрепнет, научась опытом действовать по воле божией. Единственное, чему мы должны и чему можем в совершенстве здесь научиться, есть добровольное повиновение. В этом добровольном повиновении заключается все человеческое достоинство и вся его свобода. Мы сами никакого добра себе дать и никакого добра творить не можем: всякое добро нам дается; но быть покорными богу, творцу, источнику и подателю добра, во всякое время (с блаженным ли чувством любви или без ощущения сего блаженства, по влечению ли воли или против влечения воли), нам возможно, это единое наше. Счастлив тот, кого жизнь заранее приучала к покорности, кто в младенчестве получил привычку принимать с благоговением волю родителей и ей предаваться безусловно, кто мало-помалу мог понять все благо ее спасительной строгости и кто из детских лет перенес в юношеские лета эту привычку признавать неотрицаемость верховной власти, которая из образовательной, приготовительной, отеческой обращается в спасительную, искупительную, божию, в то время, когда он вступит на дорогу самостоятельной, деятельной жизни, для страшных встреч и тяжелых борений. И вдвое счастлив он, если эти встречи и борения начнутся для него в начале дороги, когда еще его силы свежи и когда еще не вкоренилось в нем никаких вредных на счет себя самого заблуждений, а не при конце ее, когда силы иссякли и когда так ужасно, так бесполезно вдруг очнуться из заблуждений, столь усыпительно его баловавших во все продолжение ленивой, никакими тревогами не приводимой в движение, жизни".
Тем же духом христианского прозорливого благочестия исполнены и три письма к Гоголю, напечатанные на 123--176 страницах этого тома. В первом Жуковский извиняется, что не прислал еще обещанных замечаний на книгу Гоголя,-- он был расстроен близкою сердцу утратою, потому и не мог писать. Но он, говорит, нашел сладкое утешение в уповании на милость промысла,-- и, как христианин, уповающий на промысел, находит причину духовной радости в том, что казалось бы горьким ударом сердцу, не укрепленному верою в то, что мнимые бедствия наши и ближних наших только кажутся бедствиями неразумному, но являются источником смиренного радования для мудрого христианина.
"Пока мы сами еще не испытали никакой болезненной утраты, мы с умилением слушаем голос спасителя, исходящий нам из евангелия, и можем мыслию постигать великое значение человеческой жизни. Но когда над нами самими совершается удар свыше, сколь более делается тогда понятен сердцу
этот евангельский голос! Уже не в листах книги мы ищем тогда спасителя, он сам нас находит, он сам становится к нам лицом к лицу; ценою бедствия покупаем мы лицезрение бога. Но дорога ли эта цена в сравнении с тем сокровищем, которое мы за нее приобретаем? Все это я прежде думал; теперь я это видел, и опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом. Я видел и слышал отца в ту минуту, когда закрылись глаза его любимой дочери, отца-христианина. Но здесь всего простее повторить его слова, сказанные им своей семье в первую минуту горькой утраты: "Великое дело милости божией над нами совершилось; мы своими глазами видели, как наша милая дочь перешла к небесному отцу своему; она принесла ему чистую, ничем житейским не потревоженную и с ним примиренную душу. И теперь мы знаем, что ей дано все то, чего бы никакою силою нашей любви мы не могли ни дать, ни сохранить ей в здешней жизни. Мы знаем, что это данное навсегда ей останется, что превратности жизни для нее миновались, что для нее уже нет ничего неверного; ни страха в настоящем, ни тревоги за будущее. Мы можем только благодарить и славить. И после такого ясного узнания милости неизреченной, не позволим себе никогда ни пожалеть, что она от нас взята, ни пожелать, чтобы она была с нами. Будем смирны, и чтобы наше горе никогда не пресилило нашей теперешней радости, за себя будем покорны, за нее радостны и благодарны".
Во втором письме Жуковский начинает делать обещанные замечания на книгу Гоголя (дело идет о втором издании первого тома "Мертвых душ" с известным предисловием и о "Переписке с друзьями") и между прочим говорит, что напрасно не посоветовал Гоголю уничтожить "Завещание" и переделать предисловие.
"Тебе крепко досталось от наших строгих критиков, и я, признаться, попенял самому себе за то, что в одном случае не предохранил тебя от их ударов, тем более чувствительных, что они поделом тебе достались; вяню себя в тем, что не присоветовал тебе уничтожить твое завещание и многое переправить в твоем предисловии. Когда ты мне читал то и другое, имея тебя самого перед глазами, я был занят твоею личностью и, зная, как все мною слышанное было искренним выражением содержания тебя самого, зная, как ты далек от всякого самохвальства, от всякого смешного самобоготворения, я находил привлекательным то, что после, когда (вместо самого автора) явилась передо мною мертвая печатная книга и воображению моему представилась наша читающая публика, сидящая чином на креслах и стульях кругом чтеца, и в арриергарде фаланга журналистов, вооруженных дреколием порицания и крючьями придирки, то многое, мне прежде показавшееся столь привлекательно оригинальным, представилось странным и неприличным".
Но скоро от этих замечаний Жуковский переходит к благочестивым размышлениям о силе и действии молитвы, которые я составляют главное содержание длинного письма. В третьем письме Жуковский рассуждает о
значении поэтического слова как провозвестника мудрости божией и поэте как служителе истины, откровенной богом.
Читатели без труда видят, как тесно связано направление души, господствовавшее у Жуковского и выразившееся между прочим этими размышлениями и письмами, с тем назидательным настроением души, которое в последнее время жизни обладало Гоголем. Нет никакого сомнения, что беседы, письма и советы Жуковского, который был ближайшим к Гоголю человеком в долгие годы, проведенные Гоголем за границею,-- Жуковского, мнения и советы которого Гоголь высоко ценил уже и потому, что Жуковский был посредником между им и высшими сферами жизни, и потому, что Жуковский заслуженно пользовался высоким уважением от всех, чьими чувствами дорожил Гоголь, и потому, наконец, что Жуковский был образованнее его,-- нет никакого сомнения в том, что беседы, письма и советы Жуковского имели очень сильное участие в развитии созерцательнохристианского направления, которому предался Гоголь.
Но Жуковский никогда не делал таких странных промахов, как Гоголь, которого можно назвать, в известном смысле, его учеником. Гоголь издал книгу, которая привела всех в изумление, очень неблагоприятное для автора. Жуковский при жизни никогда не печатал ничего такого, что не было бы встречаемо похвалами. Одною из причин этой разницы между учителем и последователем была образованность Жуковского, удерживавшая его от таких выводов, которые могли бы не понравиться образованным людям. Образованность имеет чрезвычайно благотворное влияние на все направления сердца, она улучшает хорошее, она делает менее дурным дурное. Другая причина разницы, еще более важная, заключалась в самых темпераментах этих двух людей. Жуковский, хотя идеалист, отличался вообще мягкостью, можно сказать, умеренностью характера, не допускавшею его ни до каких крайностей и неловкостей. Гоголь по натуре своей был энтузиаст, не отступавший ни перед чем в эпоху увлечения.
Вообще мы довольно мало знаем об отношениях замечательных людей нашей изящной литературы к общественным вопросам, имеем очень мало сведений о том, как смотрели они на современные им стремления; почти единственными материалами в этом случае служат нам их поэтические произведения -- источник односторонний и большею частью скудный, почти всегда недостаточно определительный, потому что поэтическая форма обыкновенно обобщает и идеализирует воззрение. Тем драгоценнее становятся сочинения поэтов прежнего времени, которые прямым и положительным образом знакомят нас с их образом мыслей. В XI томе мы находим несколько таких статей; из них важнейшие: "О смертной казни", "Письмо к графу Ш. о происшествиях 1848 года", "Иосиф Радовиц, биографический очерк". Статья "О смертной казни" показывает, как хорошо умел примирять Жуковский требования строгого человеческого правосудия с высшими требованиями христианской любви. Она полна воззрения величественного и обнаруживает замечательную силу логики вместе с глубоким знанием потребностей общественного быта14. Как прекрасное свидетельство того, что идеализм и
возвышенность чувств не мешают практической основательности, мы приводим ее здесь вполне. Читатели, вероятно, помнят, что пять или шесть лет тому назад казнь преступников Маннингов15 в Лондоне подала случай английским филантропам, отличающимся более эксцентричностью, нежели практичностью своих идей, с удвоенною силою возобновить старинные возражения против смертной казни,-- возражения, убедившие императрицу Елисавету Петровну отменить смертную казнь за уголовные преступления16. Жуковский, как глубокий мыслитель, оценивает по достоинству эти возражения и предлагает средство устранить их, не уничтожая смертную казнь, которую признает грустною необходимостью, а изменяя приличным образом способ ее исполнения:
"Конечно, никто не читал без ужаса подробного описания казни, совершившейся в Лондоне над Маннингами, мужем и женой. По поводу этой казни были самые отвратительные сцены разврата и скотства в бесчисленной толпе всякого народа, собравшегося полюбоваться зрелищем конвульсий, с какими кончили жизнь ыа виселице злодеи. Эти сцены подали повод некоторым филантропам для новых декламаций против смертной казни. И вместо того, чтобы нападать на уродливое, варварское, отвратительное совершение казни, начали нападать на самую казнь, которая не иное что, как представитель строгой правды, преследующей зло и спасающей от него порядок общественный, установленный саням богом. Говорят: "Смертная казнь бесполезна, ибо она никого не пугает, никого не воздерживает от злодейства, не исправляет злодея неоткрытого, а злодея осужденного лишает возможности исправления".-- Смертная казнь, как угрожающая вдали своим мечом Немезида, как страх возможной погибели, как привидение, преследующее преступника, ужасна своим невидимым присутствием, и мысль о ней, конечно, воздерживает многих от злодейства. Но зрелище смертной казни -- такое зрелище, каким обыкновенно забавляют (это слово здесь у места) праздный народ, столь жадно ищущий сильных, чувственных потрясений, отвратительно само по себе, безнравственно по своему впечатлению и не только не исполняет своей цели, то есть не ужасает, не остерегает, не пробуждает совести преступника тайного и не воздерживает человека, способного на явное преступление, напротив, делает, так сказать, привлекательною потехою ужас казни, которая для зрителей получает занимательность трагедии, а для казнимого уничтожает спасительное действие на душу последней его минуты, заставляя его кокетствовать перед людьми своею фальшивою неустрашимостию и отвлекая его от мысли о боге, перед судилище которого он должен явиться так скоро. И здесь, как и во всем, причина зла заключается в отсутствии святого, то есть в отсутствии того животворного элемента, без которого все земное не иное что, как минутное, мимопроходящее и, наконец, совершенно исчезающее физическое явление. Эшафот, на котором совершается смертная казнь, есть место, где неумолимое земное правосудие казнит преступление, а божие милосердие принимает в свое лоно кающуюся душу. Отлучите последнее от первого, и спасительно-