И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он живёт и чувствует всё это - не час, не два, а целые годы…
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнём, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слёзы, вызванные одинаким настроением. Всё это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в её молодой душе, теперь ещё подвластной только временным, летучим намёкам и вспышкам спящих сил жизни.
Она кончила долгим певучим аккордом, и голос её пропал в нём. Она вдруг остановилась, положила руки на колени и, сама растроганная, взволнованная, поглядела на Обломова: что он?
У него на лице сияла заря пробуждённого, со дна души восставшего счастья; наполненный слезами взгляд устремлён был на неё.
Теперь уж она, как он, также невольно взяла его за руку.
- Что с вами? - спросила она. - Какое у вас лицо! Отчего?
Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы.
- Посмотрите в зеркало, - продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зеркале, - глаза блестят, боже мой, слёзы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..
- Нет, я чувствую… не музыку… а… любовь! - тихо сказал Обломов.
Она мгновенно оставила его руку и изменилась в лице. Её взгляд встретился с его взглядом, устремлённым на неё: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть.
Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нём и что оно - истина.
Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно поднималась и опускалась грудь…
Обломову, среди ленивого лежанья в ленивых позах, среди тупой дремоты и среди вдохновенных порывов, на первом плане всегда грезилась женщина как жена и иногда - как любовница.
В мечтах пред ним носился образ высокой, стройной женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением - как идеал, как воплощение целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой.
Снилась она ему сначала вся в цветах, у алтаря, с длинным покрывалом, потом у изголовья супружеского ложа, с стыдливо опущенными глазами, наконец - матерью, среди группы детей.
Грезилась ему на губах её улыбка, не страстная, глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисходительная ко всем другим; взгляд, благосклонный только к нему и стыдливый, даже строгий, к другим.
Он никогда не хотел видеть трепета в ней, слышать горячей мечты, внезапных слёз, томления, изнеможения и потом бешеного перехода к радости. Не надо ни луны, ни грусти. Она не должна внезапно бледнеть, падать в обморок, испытывать потрясающие взрывы…
- У таких женщин любовники есть, - говорил он, - да и хлопот много: доктора, воды и пропасть разных причуд. Уснуть нельзя покойно!
А подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уверенностью, проснувшись, встретить тот же кроткий, симпатичный взгляд. И чрез двадцать, тридцать лет на свой тёплый взгляд он встретил бы в глазах её тот же кроткий, тихо мерцающий луч симпатии. И так до гробовой доски!
«Да не это ли - тайная цель всякого и всякой: найти в своём друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от неё, изменяется, охлаждается, - мы страдаем: стало быть, мой идеал - общий идеал? - думал он. - Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага целого края - это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За решением её ведь уже нет ни измен, ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно вечно наполненная жизнь, вечный сок жизни, вечное нравственное здоровье.
Есть примеры такого блага, но редкие: на них указывают, как на феномен. Родиться, говорят, надо для этого. А бог знает, не воспитаться ли, не идти ли к этому сознательно?..
Страсть! Всё это хорошо в стихах да на сцене, где в плащах, с ножами, расхаживают актёры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать…
Хорошо, если б и страсти так кончались, а то после них остаются: дым, смрад, а счастья нет! Воспоминания - один только стыд и рвание волос.
Наконец, если и постигнет такое несчастие - страсть, так это всё равно, как случается попасть на избитую, гористую, несносную дорогу, по которой и лошади падают и седок изнемогает, а уж родное село в виду: не надо выпускать из глаз и скорей, скорей выбираться из опасного места…
Да, страсть надо ограничить, задушить и утопить в женитьбе…
Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжёт его глазами или сама застонет, упадёт к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнётся и обовьёт руками шею до удушья… Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом что? Оглушение, ослепление и опалённые волосы!
Но посмотрим, что за женщина Ольга!
Долго после того, как у него вырвалось признание, не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не была холодна, а стала только задумчивее.
Ей, казалось, было жаль, что случилось что-то такое, что помешало ей мучить Обломова устремлённым на него любопытным взглядом и добродушно уязвлять его насмешками над лежаньем, над ленью, над его неловкостью…
В ней разыгрывался комизм, но это был комизм матери, которая не может не улыбнуться, глядя на смешной наряд сына. Штольц уехал, и ей скучно было, что некому петь, рояль её был закрыт - словом, на них обоих легло принуждение, оковы, обоим было неловко.
А как было пошло? хорошо! Как просто познакомились они! Как свободно сошлись! Обломов был проще Штольца и добрее его, хотя не смешил её так или смешил собой и так легко прощал насмешки.
Потом ещё Штольц, уезжая, завещал Обломова ей, просил приглядеть за ним, мешать ему сидеть дома. У ней, в умненькой, хорошенькой головке, развился уже подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, да не только спать - она не позволит ему даже прилечь на диване днём: возьмёт с него слово.
Она мечтала, как «прикажет ему прочесть книги», которые оставил Штольц, потом читать каждый день газеты и рассказывать ей новости, писать в деревню письма, дописывать план устройства имения, приготовиться ехать за границу - словом, он не задремлет у неё; она укажет ему цель, заставит полюбить опять всё, что он разлюбил, и Штольц не узнает его воротясь.
И всё это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая ещё не начала жить! Она - виновница такого превращения!
Уж оно началось: только лишь она запела, Обломов - не тот…
Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и её. Возвратить человека к жизни - сколько славы доктору, когда он спасёт безнадёжного больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу?..
Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это уроком, назначенным свыше. Она мысленно сделала его своим секретарём, библиотекарем.
И вдруг всё это должно кончиться! Она не знала, как поступить ей, и оттого молчала, когда встречалась с Обломовым.
Обломов мучился тем, что он испугал, оскорбил её, и ждал молниеносных взглядов, холодной строгости и дрожал, завидя её, сворачивал в сторону.
Между тем уж он переехал на дачу и дня три пускался всё один по кочкам, через болото, в лес или уходил в деревню и праздно сидел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пруде.
Около дачи было озеро, огромный парк: он боялся идти туда, чтоб не встретить Ольгу одну.
«Дёрнуло меня брякнуть!» - думал он и даже не спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки на нервы.
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было. В нём все чувства свернулись в один ком - стыда.
Когда же минутно являлась она в его воображении, там возникал и тот образ, тот идеал воплощённого покоя, счастья жизни: этот идеал точь-в-точь был - Ольга! Оба образа сходились и сливались в один.
- Ах, что я наделал! - говорил он. - Всё сгубил! Слава богу, что Штольц уехал: она не успела сказать ему, а то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слёзы - к лицу ли это мне? И тётка Ольги не шлёт, не зовёт к себе: верно, она сказала… Боже мой!..
Так думал он, забираясь подальше в парк, в боковую аллею.
Ольга затруднялась только тем, как она встретится с ним, как пройдёт это событие: молчанием ли, как будто ничего не было, или надо сказать ему что-нибудь?
А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он её считает, что позволил себе такую дерзость?..» Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
«Да что же тут дерзкого? - спросила она себя. - Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
Но она вспомнила, что она слышала и читала, как любовь приходит иногда внезапно.
«И у него был порыв, увлечение; теперь он глаз не кажет: ему стыдно; стало быть, это не дерзость. А кто виноват? - подумала ещё. - Андрей Иваныч, конечно, потому что заставил её петь».
Но Обломов сначала слушать не хотел - ей было досадно, и она… старалась… Она сильно покраснела - да, всеми силами старалась расшевелить его.
Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что всё угасло в нём… Вот ей и захотелось посмотреть, всё ли угасло, и она пела, пела… как никогда…
«Боже мой! да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чём? - спросила потом. - Что я скажу ему: мосьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! - сказала она, вспыхнув и топнув ногой. - Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. - спросила она. - Не знаю…» - думала.
У ней с того дня как-то странно на сердце… должно быть, ей очень обидно… даже в жар кидает, на щеках рдеют два розовые пятнышка…
- Раздражение… маленькая лихорадка, - говорил доктор.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперёд не было! Попрошу ma tante отказать ему от дома: он не должен забываться… Как он смел!» - думала она, идя по парку; глаза её горели…
Вдруг кто-то идёт, слышит она.
«Идёт кто-то…» - подумал Обломов.
И сошлись лицом к лицу.
- Ольга Сергеевна! - сказал он, трясясь, как осиновый лист.
- Илья Ильич! - отвечала она робко, и оба остановились.
- Здравствуйте, - сказал он.
- Здравствуйте, - говорила она.
- Вы куда идёте? - спросил он.
- Так… - сказала она, не поднимая глаз.
- Я вам мешаю?
- О, ничуть… - отвечала она, взглянув на него быстро и с любопытством.
- Можно мне с вами? - спросил он вдруг, кинув на неё пытливый взгляд.
Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.
- Не получили ли вы письма от Андрея Иваныча? - спросила она.
- Получил, - отвечал Обломов.
- Что он пишет?
- Зовёт в Париж.
- Что ж вы?
- Поеду.
- Когда?
- Ужо… нет, завтра… как соберусь.
- Отчего так скоро? - спросила она.
Он молчал.
- Вам дача не нравится, или… скажите, отчего вы хотите уехать?
«Дерзкий! он ещё ехать хочет!» - подумала она.
- Мне отчего-то больно, неловко, жжёт меня, - прошептал Обломов, не глядя на неё.
Она молчала, сорвала ветку сирени и нюхала её, закрыв лицо и нос.
- Понюхайте, как хорошо пахнет! - сказала она и закрыла нос и ему.
- А вот ландыши! Постойте, я нарву, - говорил он, нагибаясь к траве, - те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень всё около домов растёт, ветки так и лезут в окна, запах приторный. Вон ещё роса на ландышах не высохла.
Он поднёс ей несколько ландышей.
- А резеду вы любите? - спросила она.
- Нет: сильно очень пахнет; ни резеды, ни роз не люблю. Да я вообще не очень люблю цветов; в поле ещё так, а в комнате - сколько возни с ними… сор…
- А вы любите, чтоб в комнатах чисто было? - спросила она, лукаво поглядывая на него. - Не терпите сору?
- Да; но у меня человек такой… - бормотал он. «О, злая!» - прибавил про себя.
- Вы прямо в Париж поедете? - спросила она.
- Да; Штольц давно ждёт меня.
- Отвезите письмо к нему; я напишу, - сказала она.