Оно пришло. «Это, должно быть, силы играют, организм проснулся…» - говорила она его словами, чутко вслушиваясь в небывалый трепет, зорко и робко вглядываясь в каждое новое проявление пробуждающейся новой силы.
Она не вдалась в мечтательность, не покорилась внезапному трепету листьев, ночным видениям, таинственному шёпоту, когда как будто кто-то ночью наклонится над её ухом и скажет что-то неясное и непонятное.
- Нервы! - повторит она иногда с улыбкой, сквозь слёзы, едва пересиливая страх и выдерживая борьбу неокрепших нерв с пробуждавшимися силами. Она встанет с постели, выпьет стакан воды, откроет окно, помашет себе в лицо платком и отрезвится от грёзы наяву и во сне.
А Обломов, лишь проснётся утром, первый образ в воображении - образ Ольги, во весь рост, с веткой сирени в руках. Засыпал он с мыслью о ней, шёл гулять, читал - она тут, тут.
Он мысленно вёл с ней нескончаемый разговор и днём и ночью. К «Истории открытий и изобретений» он всё примешивал какие-нибудь новые открытия в наружности или в характере Ольги, изобретал случай нечаянно встретиться с ней, послать книгу, сделать сюрприз.
Говоря с ней при свидании, он продолжал разговор дома, так что иногда войдёт Захар, а он чрезвычайно нежным и мягким тоном, каким мысленно разговаривал с Ольгой, скажет ему: «Ты, лысый чорт, мне давеча опять нечищеные сапоги подал: смотри, чтоб я с тобой не разделался…»
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему всё равно было, лежать ли на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
Теперь и день и ночь, всякий час утра и вечера принимал свой образ и был или исполнен радужного сияния, или бесцветен и сумрачен, смотря по тому, наполнялся ли этот час присутствием Ольги или протекал без неё и, следовательно, протекал вяло и скучно.
Всё это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и всё от вопросов, увидит или не увидит он её? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чём спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать её тревог! - мечтал он. - Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжёт! Сколько нового движения вдруг втеснилось в неё, занятий! Любовь - претрудная школа жизни!»
Он уже прочёл несколько книг: Ольга просила его рассказывать содержание и с неимоверным терпением слушала его рассказ. Он написал несколько писем в деревню, сменил старосту и вошёл в сношения с одним из соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги.
Он не ужинал и вот уже две недели не знает, что значит прилечь днём.
В две-три недели они объездили все петербургские окрестности. Тётка с Ольгой, барон и он являлись на загородных концертах, на больших праздниках. Поговаривают съездить в Финляндию, на Иматру.
Что касается Обломова, он дальше парка никуда бы не тронулся, да Ольга всё придумывает, и лишь только он на приглашение куда-нибудь поехать замнётся ответом, наверное поездка предпринималась. И тогда не было конца улыбкам Ольги. На пять вёрст кругом дачи не было пригорка, на который бы он не влезал по нескольку раз.
Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по своим непреложным законам. Ольга расцветала вместе с чувством. В глазах прибавилось света, в движениях грации; грудь её так пышно развилась, так мерно волновалась.
- Ты похорошела на даче, Ольга, - говорила ей тётка. В улыбке барона выражался тот же комплимент.
Ольга, краснея, клала голову на плечо тётки; та ласково трепала её по щеке.
- Ольга, Ольга! - осторожно, почти шёпотом, кликал однажды Обломов Ольгу внизу горы, где она назначила ему сойтись, чтобы идти гулять.
Нет ответа. Он посмотрел на часы.
- Ольга Сергеевна! - вслух прибавил потом. Молчание.
Ольга сидела на горе, слыхала зов и, сдерживая смех, молчала. Ей хотелось заставить его взойти на гору.
- Ольга Сергеевна! - взывал он, пробравшись между кустами до половины горы и заглядывая наверх. «В половине шестого назначила она», - говорил он про себя.
Она не удержала смеха.
- Ольга, Ольга! Ах, да вы там! - сказал он и полез на гору.
- Ух! Охота же вам прятаться на горе! - Он сел подле неё. - Чтоб помучить меня, вы и сами мучитесь.
- Откуда вы? Прямо из дома? - спросила она.
- Нет, я к вам зашёл; там сказали, что вы ушли.
- Что вы сегодня делали? - спросила она.
- Сегодня…
- Бранились с Захаром? - досказала она.
Он засмеялся этому, как делу совершенно невозможному.
- Нет, я читал «Revue». Но, послушайте, Ольга…
Но он ничего не сказал, сел только подле неё и погрузился в созерцание её профиля, головы, движения руки взад и вперёд, как она продевала иглу в канву и вытаскивала назад. Он наводил на неё взгляд, как зажигательное стекло, и не мог отвести.
Сам он не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево, то вниз, смотря по тому, как двигалась рука. В нём была деятельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у сердца - всё это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат перед казнью и в момент высочайшей неги духа.
Он был нем и не мог даже пошевелиться, только влажные от умиления глаза неотразимо были устремлены на неё.
Она по временам кидала на него глубокий взгляд, читала немудрёный смысл, начертанный на его лице, и думала: «Боже мой! Как он любит! Как он нежен, как нежен!» И любовалась, гордилась этим поверженным к ногам её, её же силою, человеком!
Момент символических намёков, знаменательных улыбок, сиреневых веток прошёл невозвратно. Любовь делалась строже, взыскательнее, стала превращаться в какую-то обязанность; явились взаимные права. Обе стороны открывались более и более: недоразумения, сомнения исчезали или уступали место более ясным и положительным вопросам.
Она всё колола его лёгкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
И он бился, ломал голову, изворачивался, чтобы не упасть тяжело в глазах её или чтоб помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не то так геройски рассечь его.
Вся её женская тактика была проникнута нежной симпатией; все его стремления поспеть за движением её ума дышали страстью.
Но чаще он изнемогал, ложился у ног её, прикладывал руку к сердцу и слушал, как оно бьётся, не сводя с неё неподвижного, удивлённого, восхищённого взгляда.
«Как он любит меня!» - твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обломова, - а она глубоко умела смотреть в неё, - малейшую усталость, чуть заметную дремоту жизни, на него лились упрёки, к которым изредка примешивалась горечь раскаяния, боязнь ошибки.
Иногда только соберётся он зевнуть, откроет рот - его поражает её изумлённый взгляд: он мгновенно сомкнёт рот, так что зубы стукнут. Она преследовала малейшую тень сонливости даже у него на лице. Она спрашивала не только, что он делает, но и что будет делать.
Ещё сильнее, нежели от упрёков, просыпалась в нём бодрость, когда он замечал, что от его усталости уставала и она, делалась небрежною, холодною. Тогда в нём появлялась лихорадка жизни, сил, деятельности, и тень исчезала опять, и симпатия била опять сильным и ясным ключом.
Но все эти заботы не выходили пока из магического круга любви; деятельность его была отрицательная: он не спит, читает, иногда подумывает писать и план, много ходит, много ездит. Дальнейшее же направление, самая мысль жизни, дело - остаётся ещё в намерениях.
- Какой ещё жизни и деятельности хочет Андрей? - говорил Обломов, тараща глаза после обеда, чтоб не заснуть. - Разве это не жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день - вёрст по десяти пешком! Вчера ночевал в городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и Захара не было - всё по милости её поручений!
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания знать, в чём дело. Она даже забывала часто свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом.
- Зачем нас не учат этому? - с задумчивой досадой говорила она, иногда с жадностью, урывками, слушая разговор о чем-нибудь, что привыкли считать ненужным женщине.
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами о двойных звёздах: он имел неосторожность сослаться на Гершеля и был послан в город, должен был прочесть книгу и рассказать ей, пока она не удовлетворилась.
В другой раз, опять по неосторожности, вырвалось у него в разговоре с бароном слова два о школах живописи - опять ему работа на неделю: читать, рассказывать; да потом ещё поехали в Эрмитаж: и там ещё он должен был делом подтверждать ей прочитанное.
Если он скажет что-нибудь наобум, она сейчас увидит, да тут-то и пристанет.
Потом он должен был с неделю ездить по магазинам, отыскивать гравюры с лучших картин.
Бедный Обломов то повторял зады, то бросался в книжные лавки за новыми увражами и иногда целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти.
Она предлагала эти вопросы не с женскою рассеянностью, не по внушению минутного каприза знать то или другое, а настойчиво, с нетерпением, и в случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом. Как он дрожал от этого взгляда!
- Что вы не скажете ничего, молчите? - спросила она. - Можно подумать, что вам скучно.
- Ах! - произнёс он, как будто приходя в себя от обморока. - Как я люблю вас!
- В самом деле? А не спроси я, оно и не похоже, - сказала она.
- Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? - начал он. - Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку… что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжёлое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слёз стало бы легко…
Она поглядела на него молча, как будто поверяла слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась: поверка оказалась удовлетворительною. На лице её разлито было дыхание счастья, но мирного, которое, казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не было тяжело на сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
- Что со мной? - в раздумье спросил будто себя Обломов.
- Сказать - что?
- Скажите.
- Вы… влюблены.
- Да, конечно, - подтвердил он, отрывая её руку от канвы, и не поцеловал, а только крепко прижал её пальцы к губам и располагал, кажется, держать так долго.
Она пробовала тихонько отнять, но он крепко держал.
- Ну, пустите, довольно, - сказала она.
- А вы? - спросил он. - Вы… не влюблены…
- Влюблена, нет… я не люблю этого: я вас люблю! - сказала она и поглядела на него долго, как будто поверяла и себя, точно ли она любит.
- Лю… блю! - произнёс Обломов. - Но ведь любить можно мать, отца, няньку, даже собачонку: всё это покрывается общим, собирательным понятием «люблю», как старым…
- Халатом? - сказала она засмеявшись. - А propos, где ваш халат?
- Какой халат? У меня никакого не было.
Она посмотрела на него с улыбкой упрёка.
- Вот вы о старом халате! - сказал он. - Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовёте вы эти порывы, а вы… бог с вами, Ольга! Да, я влюблён в вас и говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
- Не знаю, - говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. - Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила ещё минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку…
- Какая же разница? Чувствуете ли вы что-нибудь особенное!.. - добивался он.
- А вам хочется знать? - спросила она лукаво.
- Да, да, да! Неужели у вас нет потребности высказаться?
- А зачем вам хочется знать?